Трудно описать наше изумление, у всех разом точно язык отнялся… В землянке слышался лишь тихий, жалобный стон, на всех лицах читалось: «И сюда забралась, окаянная, — нет, значит, нам спасения». Долго стояли мы так, не в силах прийти в себя, как вдруг снова раздался отчаянный вопль больного: «Русалка, русалка!» — и дядя, размахивая руками, снова перескочил через очаг и бросился к своей постели.
— Не бойтесь, родимые, это он в жару бредит, — сказала нам матушка.
— Что же это он все русалкой бредит? — о тяжким вздохом вырвалось у моего среднего дяди.
Вопрос этот остался без ответа. В землянке царило тягостное молчание. Каждый думал о постигшей нас новой беде. «И впрямь, — думал я, — чего же он все о русалке твердит? Да и не похожи на бред его слова, он так спокойно и разумно говорил. Нет, нет, это не так! Видно, и впрямь она переселилась сюда и не будет нам от нее теперь житья, от проклятой!» И тут я вспомнил лес и русалку. Вспомнил своего отца и те слухи, которые ходили в деревне о русалке и нашей семье. Потом ясно представилось мне и нынешнее наше положение… И от этих мыслей меня вдруг начало трясти, да так, что зуб на зуб не попадал.
— Помогите! Русалка идет! Вот она открыла двери! — закричал опять больной, привскочив с постели.
Я оглянулся на дверь. В ушах у меня зазвенело, колени подкосились: в дверях я и впрямь увидел русалку!
— Русалка, русалка! — закричал и я, бросаясь к матери.
Что произошло потом — отчетливо вспомнить не могу. В ту же ночь у меня поднялся сильный жар, я потерял сознание, начал бредить и в бреду все поминал русалку. Целых двадцать два дня я находился в таком состоянии, на двадцать третий у меня появилась испарина — и к вечеру я немного пришел в себя. На другой день ко мне вернулось сознание; я открыл глаза и оглянул нашу землянку. Я не сразу сообразил, где я и что со мной происходит. Потом всплыло в памяти наше переселение, я вспомнил, что к нам в новую землянку забралась хворь, что всех раньше одолела она младшего дядю Алекси. Я медленно перевел взгляд в ту сторону, где стояла его постель, — вижу, она пуста, но немного дальше кто-то лежит. Матушка моя сидела у очага и приглядывала за пищей, варившейся в котле. По временам до меня доносилось ее тихое заунывное пение, по щекам ее текли слезы.
— Мама! — позвал я слабым голосом.
— Что, сынок? Что, родной? — радостно вскрикнула мать и бросилась ко мне.
— Где Алекси, мама? — спросил я.
— Алекси поправился, сынок, и сейчас только вышел из дому, — ответила мать.
— А это кто там лежит? — указал я взглядом на лежавшего.
— Это, сынок, твой дядя Ниника. Сегодня его немного знобило, и он лег.
Когда дня через четыре мне стало лучше, я узнал от матушки, что все это она говорила для моего успокоения. А на самом деле произошло вот что: Алекси, пролежав в постели с неделю, отдал богу душу; в день его похорон заболел средний брат, Ниника. К вечеру Ниника несколько раз выкрикнул: «Русалка, русалка!» — и уже после ничего нельзя было от него добиться. Только днем по временам он садился на постели и смеялся чему-то, по ночам же бормотал не переставая, а то вдруг ни с того ни с сего начинал брыкаться в постели.
— Ну, как ты себя чувствуешь, Ниника? — спросил я дядю.
Больной словно и не слышал моего вопроса, потом стал медленно приподниматься с постели и, как бы сейчас только узнав меня, тихо рассмеялся.
— Ниника, ты рад, что наш Симон поправился? — спросила его матушка.
— Ха-ха-ха! Рад! Ха-ха-ха! — залился вдруг громким смехом Ниника, потом снова лег — и уже больше не отзывался, как мы ни старались вызвать его на разговор.
— Что это с Ниникой, мама? Отчего он такой? — спросил я тихо маму.
— Не разделаться нам с бедой нашей, вот и приключилась с ним эта напасть, дитятко, — горестно ответила матушка. — Нечистый дух овладел им однажды ночью, и с той поры повредился умом, бедняга. Ничего у него не болит, и жар его не томит, а все лежит так; если скажешь ему: «Вставай», — встанет; а нет, лежит молча. Я уж думала, что у бедняги язык отнялся.
— А где Датуа? — спросил я матушку.
— Он, сынок, переселился, чтобы за виноградником лучше присмотреть, — ответила мама.
Такая беда стряслась с нами четырьмя. Алекси отдал богу душу, Ниника стал полоумным, я переболел лихорадкой, и только одна матушка убереглась от напасти.
Прошло два месяца. А как минул этот срок и никто из нас больше не заболел, то и соседи стали к нам исподволь наведываться. Вернулся на старое насиженное место и дядя Датуа. И стали мы по-прежнему тянуть лямку нашей трудовой жизни.
Прошло несколько лет. Много воды утекло с той поры в нашей речушке, многое изменилось и в жизни нашей семьи.
Дядя мой Ниника так и остался дурачком. Он жил в своем, одному ему понятном и ведомом мире. Если к нему обращались с вопросом, он не отзывался, но сам с собой беседовал постоянно; на лице его — и то в редкие минуты — мелькала едва приметная улыбка; смеха и шуток он не терпел
