Конечно.
Когда я думаю о литературе (гораздо реже, чем могло бы показаться, чего о ней думать, прыгать надо), так вот, когда я о ней всё-таки думаю, я думаю о книгах, которые читают люди в больницах. Особенно в таких непростых, страшных больницах – ну, вы знаете. И дома в кровати. Неважно, на самом деле, где. Что читают люди, когда сильно болеют, точка.
Понятно, что всё разное, понятно, что зависит это чаще от того, кто к чему привык, кто как умеет развлекаться (и отвлекаться).
Но всё равно, мне очень важно, что читают люди, когда хотят не умереть.
Если бы был хоть какой-то смысл устраивать литературные пузомерки (нет такого смысла), это – единственный критерий, к которому можно прикладывать портновский метр: как часто читают эту книжку люди в больницах? И сколько тех, кто читал эту книжку, остались в живых? А скольким стало немножко меньше страшно? А скольким стало не страшно совсем?
…И ведь не то чтобы я такой уж гуманист. Но меня совершенно завораживает победа над смертью. Когда маленький смехотворный комочек нежных, ненадёжных кишок – хоп! – и вдруг побеждает смерть. Понятно, что ненадолго. Понятно, что успех хрен закрепишь. Но выиграть всего один раунд у такого тяжеловеса – это уже немыслимо. Невозможно. Невообразимо. Ради этого, может быть, вообще все. Ну, или многое.
И вот люди в больницах. Слабые, перепуганные вусмерть, в обстановке этой, как будто специально созданной для дополнительных мучений. Читают. Книжки. Дурацкие и не очень, всякие. И некоторые так зачитываются, что забывают, что надо страдать и бояться. А потом даже как-то упускают возможность умереть в страхе и муках. Понятно, что будут потом другие возможности. Но пока – нет.
Для меня это очень важная задача литературы. Возможно, не единственная, но очень важная – именно для меня, сегодня, сейчас, всегда.
Когда-то мне удалось
Я с тех пор живу, зная, что я каким-то чудесным образом и есть тот самый тайный зритель, для которого старался драматург, и Борхес наверняка знал, что кто-нибудь из его читателей не просто прочитает рассказ, а
И то же самое было с романом, описанным в замаскированном под рецензию рассказе Борхеса «Приближение к Альмутасиму». То есть, я огромные фрагменты до сих пор помню – не рассказа, а именно романа. Не наизусть, конечно, а так, в общих чертах. Много позже некоторые страницы «Арабского кошмара»[3] поразили меня сходством, причем стилистическим, как будто один и тот же переводчик… – и только потом до меня дошло, что откуда бы тут взяться переводчику.
Удивительно всё-таки, что до сих пор мне как-то в голову не приходило, что об этом можно поговорить. И, тем более, написать. Надо же.
Я не люблю отвечать на дурацкие вопросы из серии «какую книгу ты возьмешь с собой на необитаемый остров», но на практике получается, что я, конечно, возьму туда Борхеса. То есть, книгу-то брать не стану, просто я и без неё никуда не денусь от текста, который живёт во мне так долго и так продуктивно, что вряд ли теперь можно отделить одно от другого, определить, где заканчиваюсь я, и где начинается борхесовский текст, который я живу с восемнадцати, что ли лет, непрерывно перечитывая, переосмысливая, пересматривая, осваивая, практикуя. То есть, физически я его перечитываю очень редко, раза три с тех пор, может быть, не больше. Да и это было не обязательно, я и так состою уже из этого вещества.
Борхес использовал литературу не по назначению, вот в чём дело.
То есть, не так даже. Борхес помог литературе вспомнить её подлинное назначение – быть мостом из пространства обыденности в пространство мифа, быть пищей, водой и компасом для тех, кого за каким-то чёртом занесло на этот мост, и теперь надо идти, вперед ли, назад ли, неважно, да и кто разберёт на этом мосту, что в какой стороне.
Я всё время невольно сверяю свою жизнь с текстами Борхеса, и это бывает очень забавно – думать: ага, вот, оказывается, каков Алеф. И вот как действует Заир. И прошлое, смотри-ка, действительно пластично, вот это уже изменилось, и вот это, и вот, и свидетели, бедняги, твердят прямо противоположное тому, что говорили десять лет назад.
Я уже знаю, почему человек, прочитавший тайное имя Бога на шкуре ягуара, не стал ничего менять. И почему для придуманного во сне так важно