самолет, управляемый автопилотом. Он не верил в это до тех пор, пока не увидел однажды Me-136, летающее яйцо, первый в мире реактивный самолет, маленькую округлую машину с короткими, словно обрубленными, крыльями, которая вылетела из бомбардировщика с помощью реактивной струи и, падая, уничтожила одну, две, даже три из этих летающих крепостей, потом спланировала на землю, но приземлилась неудачно и взорвалась. Если б только не произошел этот взрыв при приземлении, то у нас было бы поистине чудо-оружие, подумал он тогда. Бремер набрал немного соли на кончик пальца. Он надеялся, что вкус вернется так же неожиданно, как и исчез. Облизнул палец. Ничего. Быть может, подумал он, это плата за то, что я сбежал, что дезертировал, что был трусом, нет, что я — трус. Удивительно, но лишь теперь, после потери вкуса, он стал задумываться над своим побегом.
Может, и в самом деле человек навсегда лишается чего-то, если сдается в плен, дезертирует, бросает в беде других, быть может, в нем рвется что-то невидимое, свойственное ему? — размышлял он. Об определенных вещах я просто обязан умолчать, от ответа в будущем на определенные вопросы предпочту уклониться, если только меня все-таки не схватят, потому что, хотя они и распустили СС, по улицам все равно будут ходить патрули, теперь уже из английских и немецких военных полицейских.
Он закурил дорогую английскую сигарету и не ощутил ее вкуса. Его язык ничего не чувствовал, он омертвел. Может, это из-за курева? Я много курю, подумал он, но тут же отбросил эту мысль. Нет, курево тут ни при чем, это из-за того, что ты позволил женщине спрятать себя. Ты просто мерзавец.
— А мог желудевый кофе убить вкусовой нерв, так сказать, задубить его, как утверждала моя мать? — спросил я фрау Брюкер.
— Чушь, настоящая чушь. Этот слух распустили конкуренты. Мой желудевый кофе вообще был отменный. У него был аромат настоящего кофе, потому что вместе с суррогатом и щепоткой соли я клала еще несколько молотых зерен хорошего кофе.
Не-а, он просто свихнулся. Ведь ему приходилось торчать в квартире одному самое малое по девяти часов кряду. Утро еще было как-то заполнено домашней работой, а вот после полудня время тянулось медленно. Даже если учесть, что уличная жизнь сильно переменилась по сравнению с прежней, не видно стало изможденных женщин, таскавших ведра с водой, в этом уже отпала необходимость, поскольку заработал водопровод, зато теперь на этой улице собиралась по-настоящему разношерстная публика, женщины в элегантных костюмах приходили сюда из Эппендорфа и Харвестехуде, чтобы обменять здесь, на Брюдерштрассе, кое-что из фамильного серебра. К тому же поблизости находился порт, и многие из обитателей этого квартала работали в нем, а там при разгрузке все чаще разбивались ящики, в пакгаузах неожиданно находили разорванные блоки сигарет, просыпанные из мешков кофейные зерна, связки бананов. Спекулянты предлагали прямо на улице и в подъездах домов сало и колбасу. Бремер разглядел в бинокль серебряную булавку для галстука в руке какого-то мужчины, эта рука опустила ее в карман пальто и вытащила оттуда три круга копченой колбасы, которые тотчас ухватила рука другого мужчины. И потом, этот несмолкаемый гул. Первые дни его почти не было слышно, только если осторожно приоткрыть окно. Но если окно открыть, то оно должно оставаться открытым до позднего вечера. Гул походил на какое-то злобное шушуканье, которое с увеличением толпы становилось день ото дня все громче, пока не переросло в неясный говор, в котором отчетливо слышалось то, что экономисты именуют предложением и спросом. Как-то раз после полудня Бремер сидел на кухне, которую он с утра подмел, протер, выскоблил ножом углы и потом еще прошелся по полу щеткой, и разгадывал кроссворд. Германское племя, пять букв: свевы? Греческая волшебница. Пять букв. Начинается на «к». Он не знал. Вдруг донимавший его гул разом смолк. Донесся шум мотора. Он подбежал к окну. По улице медленно, как черепаха, двигался джип. В машине сидели два английских полицейских и два немецких в форменных фуражках.
Большинство торговцев черным товаром как ветром сдуло, те же, что остались, стояли группами и разговаривали, демонстративно поглядывая на небо. И все, кто конечно же оказался здесь совершенно случайно, нашли о чем поговорить, ну, естественно, о погоде, и, задрав голову, таращились прямо на Бремера, так что он непроизвольно отпрянул от окна.
Вечером Бремер рассказал ей об этом джипе. Английская военная полиция вместе с немецкими полицейскими.
— Все его сомнения сразу отпали, так мне показалось тогда, — сказала фрау Брюкер. — Немецкая полиция поначалу инструктировала англичан. Ведь надо было узнать город.
Она последовала совету Хольцингера и пожарила картошку с тмином, сильно сдобрив ее черным перцем, который ей выделил Хольцингер из своих резервных запасов. Она поставила тарелку на кухонный стол и наблюдала за тем, как Бремер запихивал в себя еду. В глазах его стояли слезы, из носа потекло. Он без конца сморкался. «Ну что? Чувствуешь что-нибудь?» Он только покачал головой и расстегнул брючный пояс.
Бремер раздобрел, и довольно сильно. Оно и понятно: мало двигался, но в не меньшей степени это зависело от умелой деятельности Лены Брюкер, ибо в то время, как другие худели, он ухитрялся толстеть. После капитуляции с продовольствием легче не стало. Англичане взяли на себя обязанность по распределению талонов, точно так же они прибрали к рукам и само ведомство, отвечающее за распределение продовольствия, включая и д-ра Фрёлиха. Однако это привело к трениям между производителями, крестьянами и властями. Между представителями разных ведомств тоже доходило до битв при распределении продовольствия; участились случаи сокрытия товаров, спекуляция и воровство. И не только потому, что допущенный к кормушке не знает совести и его не страшат ни тюрьма, ни сума, ни даже гильотина, а потому, что в новом управленческом аппарате засел враг. Еще совсем недавно мы брали его за горло. Коварный Альбион с его «томми», управляемый плутократами. Тут уж нечего гнушаться средствами, надо как следует надуть врага, тогда в дураках наверняка останется не соотечественник, а противник. Она решила открыть Бремеру правду сегодня же вечером. Хольцингер рассказывал ей о своей маленькой дочке, которой не терпелось снова пойти в школу — она была еще закрыта. Лене вспомнилась фотография, запечатлевшая Бремера с женой и ребенком. Обсуждая с Хольцингером меню на завтрашний день, она прикидывала, с чего начнет разговор с Бремером. «Итак, у нас есть несколько центнеров перловки». Но Хольцингеру был нужен мясной экстракт, чтобы придать супу мало-мальский вкус. «Что с тобой? — спросил он. — Эй, фрау Брюкер!» И он провел рукой перед ее глазами, как обычно поступают с ребенком, чтобы вернуть его из мира фантазии. «Постарайся раздобыть мясной экстракт. Попроси капитана Фридлендера. Сострой ему глазки». — «Я должна кое в чем тебе признаться». — «Признаться? Но так говорят только в кино». — «Мне надо поговорить с тобой. Я должна кое-что прояснить». — «Что именно? Лука у нас пока достаточно. Вот раздобыть мяса было бы замечательно». — «Война окончилась, давно». — «Давно?» — «Да, в сущности, три недели тому назад, здесь, в Гамбурге». — «Я знаю», — сказал Хольцингер. «Сказать то, что надо сказать. Нет, лучше так: я должна признаться, что кое-что утаила от тебя». Но произнести это вслух было очень трудно, просто невозможно подыскать нужные для этого слова. Как же ей вместить в самое обыкновенное слово все то, что так переплетено, запутано, где было столько разных, порой даже противоречащих друг другу причин, в это слово «утаить», равноценное слову «солгать».
— Примерно так, — сказала фрау Брюкер, — а то получается, будто я хотела обмануть его, хотя у меня не было ни малейшего намерения, но, с другой стороны, все-таки хотела.
«Жуткая неразбериха». — «Скажи, — обратился к Лене Хольцингер, — ты вообще-то слышишь меня? Никакой неразберихи мне не надо, мне нужен мясной экстракт». — «Мясо? Почему бы нет? Конечно, это было бы чудесно». — «Надеюсь, ты не собираешься срезать его со своих ребер? Что с тобой? Что случилось?»
В столовой за отдельно стоявшим столом, накрытым белоснежной скатертью, обедали оба английских офицера вместе со шведским журналистом, который намеревался писать статью об обеспечении продовольствием населения в оккупированной Германии. Когда Лена Брюкер разливала половником приготовленный английским поваром ирландский Stew[14], значительно уступавший по вкусу супу с мясным экстрактом Хольцингера, она нечаянно брызнула соусом на мундир капитана Фридлендера.
«Простите меня. Я сегодня сама не своя». — «Ничего страшного», — сказал он.
Она побежала на кухню, принесла мокрое полотенце и принялась отчищать мундир. «Все в порядке», — говорил он, потому что чувствовал себя неудобно в присутствии стольких людей. Чуть позднее он сунул ей небольшую пачку сигарет. «Вы ужасно расстроены. Могу я чем-нибудь помочь?» — сказал он и посмотрел на нее таким взглядом, который по уставу был запрещен; как нам уже известно, им не разрешалось вступать в дружеские отношения с населением.
— Может, если б тогда не было Бремера, — сказала фрау Брюкер, — я жила бы сейчас в Англии, в каком-нибудь доме престарелых, с увитыми плющом стенами.
По дороге домой она решила, что откроет дверь и скажет: «Если хочешь, ты можешь уйти. Война окончилась. Признаться, я немного продлила ее для нас, для тебя, но в первую очередь для себя. Из личных, корыстных побуждений. Просто я хотела еще немного побыть с тобой». Это правда. Можно было еще добавить: «Все равно ты не смог бы раньше увидеть свою жену и ребенка. Кстати, мне очень интересно, и я давно уже хотела спросить тебя: это мальчик или девочка?» Она надеялась, что он ответит что-нибудь. Но хуже всего будет, если он тотчас убежит, даже не сказав ни слова. А может, он спросит: «Почему ты врала мне?» Или «обманула»? Слово отражает суть происходящего. Она жила совсем в другом мире, нежели он представлял его себе. Может, он скажет: «Войну нельзя продлевать, это неприлично и безнравственно». Он дезертировал, и она помогала ему в этом. Она помешала ему убить других и, возможно, быть убитым другими. Но она так не скажет. Все равно. Что-то он непременно должен сказать, и тогда она ему ответит, вот у них и получится разговор, они поговорят о жизни, о годах, проведенных ею в одиночестве, о его жене, о дочери или сыне. Во всяком случае, она хотела сказать ему то, что пришло ей в голову по дороге домой: что и в темных временах есть светлые мгновения и чем мрачнее эти времена, тем ярче мгновения.
Тут она подошла к двери и отперла ее.
Но он не спросил о газете, не спросил о радиолампе, даже о том, где находятся сегодня немецкие войска. «Самые сердечные поздравления и пожелания счастья!» — воскликнул он и подвел ее к кухонному столу, на нем стояли три бумажных цветка, искусно сделанные из аккуратно вырезанных из иллюстрированных журналов кусочков красного цвета. Чудесные заменители живых роз. «Откуда ты узнал?» — «В талоне на уголь есть дата твоего рождения».
Окно стояло открытым, с улицы доносился гомон спекулянтов, все представлялось таким мирным, что она чуть было не сказала: «Наступил мир, войне конец. Можешь больше не бояться». Но вовремя опомнилась: сказать это сейчас — значит испортить настроение ему и себе. Ей потребовалось много времени, чтобы решиться открыть ему правду, и она подумала: пора точно определить день признания. Ускорю доставку бумаги на два дня, стало быть, остается всего три, и я подарю их себе. Так мы оба будем с подарками. А если она на что-то решалась, то непременно это делала.
6
Однако на следующий день Лена Брюкер увидела в газете фотографии. Фотографии, от которых у нее вмиг пропал аппетит, хотя она ничего не ела утром, фотографии, от которых у нее словно помутилось сознание и она ушла домой, фотографии, заставившие ее задать себе вопрос: о чем она думала все эти годы и что видела или, точнее, о чем она не думала и чего не хотела видеть? Это были фотографии, которые в то время видели многие, большинство, можно даже сказать, все немцы. Фотографии из концлагерей, освобожденных союзниками. Дахау, Бухенвальд, Берген-Бельзен. Вагоны, набитые живыми