Таково было заключение Кайафы, когда я сообщил ему о своих выводах. Мы выпили, купаясь в радостной атмосфере разрешенной загадки. После нескольких стаканов лесбийского вина нам показались смешными проделки Иосифа: бритый, а значит, неузнаваемый Иешуа, которого лечили на наших глазах женщины, когда мы искали труп; Иешуа с его короткими появлениями на людях, ведь он еще выздоравливал. Краткость этих явлений соотносилась с чудом. Нас особенно развлекла одна деталь этой махинации: бинты и погребальное полотно, оставленные в могиле. Иосиф, явившись за раненым, лежащим на якобы вечном ложе, несомненно, потребовал, чтобы Иешуа переоделся, дабы не быть узнанным на улицах Иерусалима. Он уже предвидел, что наивные умы, обнаружив лишь земные вещи, принадлежавшие назаретянину, легко придут к заключению, что колдун таинственным образом растворился в небе.
Моя первая когорта вернулась из владений Иосифа и подтвердила его бегство. Он бросил дом, поручив скот и виноградники трем служанкам. Их немного потрясли, а после нескольких угроз они признались, что Иосиф с родными отправился в Назарет, чтобы встретиться с Иешуа.
Мои остальные когорты уже прочесывали дороги Галилеи.
Наше единственное расхождение с Кайафой касается сговора Иешуа с Иосифом. Кайафа в нем уверен, а я нет.
Кайафа видит в Иешуа прозорливого мошенника, исключительно умного, который умеет улавливать слабости и желания народа. Все в его демагогических выступлениях сводится к постепенной вербовке сторонников. Он знает, под каким давлением Закона находятся все евреи, от которых требуется ежедневное и тщательное соблюдение всех предписаний. Он умело отделывается от строгого подчинения правилам и бросает свое слово: «Суббота для человека, а не человек для Субботы». Он знает, сколько женщин страдает, ибо их роль в еврейском обществе сведена к функции чрева-производителя: он льстит им и, умножая свои слова о любви, затрагивает их самые чувствительные струны. Он знает, что большинство мужчин едва зарабатывают на то, чтобы прокормиться, а потому превозносит бедность и бичует богачей. Он знает, что население Палестины разобщено, ибо состоит из разных народов, и развивает тему братства, проповедует, используя грубую лесть. Он знает, что люди постоянно грешат, и изобретает прощение грехов. Он знает, что евреи набожны и чтут традиции, и утверждает, что пришел не уничтожать, а созидать, не нарушать, а исполнять. Он знает Священное Писание в малейших деталях и пытается реализовать пророчества, чтобы его признали Мессией. Он знает, что его осуждение синедрионом близится, и предрекает его. Из еврейского Закона он знает, что, если его распнут до начала трехдневной Пасхи, тело его не может быть выставлено на всеобщее обозрение, и организует свой арест, своим молчанием ускоряет вынесение приговора. Он знает, что должен сохранить силы, чтобы выдержать несколько часов на кресте, и играет на своей слабости, отдав свой крест прохожему. Он знает, что его должны снять с креста до наступления вечера, и прощается с миром и притворяется мертвым. Он объявил, что через три дня воскреснет, и скрывается трое суток, потом начинает являться людям. Кайафа никогда не верил в искренность назаретянина, он видел в его действиях лишь прекрасный ход, чтобы окружить себя множеством слабых людей, превратив их в могучую армию, армию, чьим оружием станут вера и надежда на спасение.
Я не могу противопоставить ему ничего, кроме ощущений, неясных мыслей. Я склонен верить, что Иосиф использует Иешуа, а последний даже не полностью осознает свою роль в этом спектакле, что колдун истинно верит, что воскрес, но не понимает, как воспринимают его слова. Помнит ли он о случившемся? Не принимает ли короткую потерю памяти на кресте за некое подобие смерти, после которой воскрес? И насколько сам убежден, что воскрес?
Я не осмелился признаться Кайафе, что только одна женщина смогла убедить меня в невиновности Иешуа. Женщина по имени Клавдия. Моя жена всегда проявляла крайнее любопытство к разным религиям и, будучи римской аристократкой, умеет распознать демагогию прежде всех остальных. А Иешуа внес успокоение в душу Клавдии, которая страдает от отсутствия у нас детей; он спас ее от рыданий, от кровопотерь; он наделил ее душу умиротворением и верой, и я на себе ощущаю их воздействие уже несколько месяцев. Конечно, Клавдия легко поверила в воскрешение, но как не поддаться на такой умелый спектакль? И кто может доказать мне, что Иешуа на самом деле не считал, что пережил смерть, а потом восстал из мертвых?
Я в одиночестве укрылся на самом верху Антониевой башни. Я не осмеливаюсь признаться часовым, что выполняю их работу, что вместо них вглядываюсь в горизонт, что пытаюсь уловить малейшие облачка пыли на дорогах, ведущих в Иерусалим, надеясь каждое мгновение узнать за завесой пыли когорту, которая везет ко мне Иосифа и Иешуа.
Храни здоровье.
Я все еще жду.
Каждое мгновение я нахожу новую причину, объясняющую задержку моих когорт: я принимаю во внимание расстояния, часы движения, приема пищи и необходимого отдыха, усталость лошадей. Но нетерпение есть жажда, которую не удовлетворяют оправдания. Мне хочется спрыгнуть с Антониевой башни, броситься в пустоту и взлететь над Галилеей. Меня бесят мои люди, я упрекаю их в излишней мягкости. Мне кажется, что на их месте я скакал бы галопом без раздумий и колебании к овчарне или к постоялому двору, где укрываются Иосиф и Иешуа. Мне не нравится быть начальником, который отдает приказы и в тщетной тоске ждет их беспрекословного исполнения. Я бы предпочел занять место одного, даже самого худшего из своих солдат, чтобы обыскивать кустарники острием копья, опрокидывать стога сена, прощупывать тюфяки и вскрывать сундуки.
Фавий пришел попрощаться со мной. Он продолжает свой путь. Он тоже направляется в Назарет. Феномен Иешуа интригует его, но не более. Он не верит, что это именно тот человек, о котором объявили астрологи, ибо многих знаков не хватает: знака царства и знака Рыб.
— Пока речь идет о нищем, который заставил говорить о себе. Даже если за ним следуют тысячи более или менее вшивых евреев, он не соответствует портрету того нового Царя мира, которым я располагаю.
Я молчал, не спуская глаз с западных дорог. Я не осмеливался сказать ему о Клавдии и попросить его, если он встретит мою жену, передать ей, как мне ее не хватает.
Он словно угадал мои мысли.
— Думаешь о моей сестрице, Пилат?
— Да. Глупо. Но любовь делает нас такими слабыми.
— Напротив, Пилат, любовь делает сильным.
Я в удивлении повернулся к Фавию и внимательно посмотрел на него. И увидел не соблазнителя с блестящими глазами и улыбающимся нагловатым ртом, полном хищных белых зубов, а печального человека, чьи плечи сгибались под грузом невысказанной печали. Впервые Фавий не вызывал во мне духа соперничества и ревности, а просил о снисхождении. Он повторил:
— Любовь действительно делает сильным. Если ты, Пилат, выглядишь стойким, сильным, непоколебимым, то не только потому, что хороший пловец и наездник, но и потому, что любишь Клавдию, а она любит тебя. Мне кажется, что именно она — твой истинный становой хребет.
— Ты никогда не говорил мне такого.
— Никогда ничего никто не говорит, потому что все постоянно только болтают.
Меня поразили его слова, но мне не хотелось прерывать его.
— А ты, Фавий, кого-нибудь любишь?
— Я? Я всегда бегу за тем, что движется, но никого не удерживаю. Я, Пилат, всего лишь безвольный человек, иными словами, человек, утративший веру в себя. Время от времени, когда я перестаю испытывать уважение к себе, пытаюсь найти его во взглядах других. Мой облик загоняет женщин на мое ложе; я падаю на него вместе с ними. Я обманываю свою жажду любви, заменяя ее любовными играми. Но я не способен на глубокие чувства. После двух или трех объятий я понимаю, что надо идти дальше, открыть себя, открыть других, обнажить свою душу перед другими. А сам предпочитаю гулять с голой задницей, а не с обнаженной душой. Я участвовал во всех римских оргиях, ни на мгновение не раскрываясь ни перед кем. Ты, напротив, как мне кажется, постоянно остаешься самим собой. А причина тому — Клавдия.
Я улыбнулся, заставив его опустить глаза.
— Сейчас, Фавий, ты открываешь душу.
— Вовсе нет. Когда говоришь о себе плохо, то как бы прячешься в раковину, особенно если умеешь найти подходящие слова: они становятся одеждой.
Фавий ушел. В момент, когда я пишу тебе, я вижу, как он удаляется по кипарисовой аллее; он сидит на лошади прямо, а за ним следует дюжина рабов, которые тащат его сундуки. Охраняют его четыре громадных нумидийца. Он обойдет наше море в безуспешных поисках Царя, которого просто не существует. Он ждет от жизни чего-то, что она ему не может дать, а его идиотское ожидание, которое мешает ему жить, и есть его истинная страсть. Почему люди без толку опустошают тот сосуд, что наполнен до краев?
Но, дорогой мой братец, я слышу лошадиный топот на главном дворе. Вернулась еще одна когорта. Мои солдаты с радостью целуются, поздравляют друг друга: я слышу, что они привезли Иосифа и Иешуа!
Спешу расстаться с тобой. Главное тебе уже известно. О деталях прочтешь завтра.
А пока не теряй здоровья.
Я только что присутствовал на одной из самых недостойных комедий, разыгранных передо мною. Я был так уязвлен тем, что надо мной издеваются и принимают за полного дурака, что у меня на губах выступила пена, и в какое-то мгновение я был готов совершить убийство. Не знаю, что меня удержало в последний момент. Я чуть не удавил Иосифа; быть может, презрение есть то спасительное чувство, которое останавливает карающую руку, когда перед тобой разыгрывают спектакль, абсурдный, бесчестный, призванный скрыть истину за плотной дымовой завесой.
Мои люди привезли только Иосифа из Аримафеи. Иешуа еще в бегах. Из предосторожности центурион Вурр арестовал всех, кто сопровождал Иосифа, но я и сам видел, что Иешуа среди них не было.
Я велел зажечь все факелы в зале совета и допросил Иосифа из Аримафеи:
— Где Иешуа?
— Не знаю.
— Где ты его спрятал?
— Я его не прятал. Я не знаю, где он. Я сам его ищу.
Чтобы не терять времени, я дал пощечину старику Иосифу. Он стоял в круге из пяти факелов, которые чадили и трещали, заливая комнату неверным желтым светом. Я потребовал, чтобы он перестал притворяться, и изложил ему все, что знал, потому что разгадал его замысел.
Иосиф стоял передо мной на своих старческих тощих ногах, которые выглядывали из-под пыльного, заляпанного пометом плаща из коричневого сукна.