Вокруг гигантской чашей распахнулся многотысячный стадион.
…первые секунды поединка. Они вскрывают знание о сопернике, как консервный нож — банку. Чтобы рассказать о себе, соперник должен сопротивляться. Самые страшные, самые опасные — те, кто не сопротивляется. Ты делаешь все, что хочешь, пьянея от безнаказанности. Все! До последней, убийственной секунды, когда понимаешь: вот, ты подписал себе приговор, и обжалованию он не подлежит.
Поясница. Колени.
Плечи. Локти. Живот.
Скорость и резкость. Сила и реакция.
Мышцы и связки. Суставы и сухожилия.
Тело дралось, как солдат в рукопашной. Тело знало, что смертно, уязвимо; плевать оно хотело на это подлое, предательское знание. Ничего не болело. Все служило верой и правдой.
Захват!
Захват, вход, бросок — настоящий, амплитудный, на пять баллов. Без разведки, нахрапом. Такое удавалось, и не раз, особенно с наглецами, любящими форс. Этот из позёров, может попасться.
Захват!..
Ты что, каменный?
На трибунах взрёвывала толпа.
Зрители приветствовали каждую удачу медбрата — и разочарованно смолкали, когда Чисоеву удавалось выйти сухим из воды. Вопли мало смущали Артура. Его мучило другое: от соперника резко пахло коньяком. Голова шла кругом, и Чисоев не сразу обратил внимание на главное нарушение правил.
Судьи на арене не было.
Скользкий удав с пятизубой пастью извернулся, нырнул подмышку. Обвил, обхватил. Чужое плечо ударило в грудь, ниже ключицы. Не соскочить, понял Артур. Он пошел навстречу: легко, покоряясь чужой силе. В последний миг, уже отрываясь от земли, толкнулся ногами — увлекая медбрата за собой, скручиваясь с ним в единый клубок, ком мышц и ярости.
Чаша стадиона завертелась, слилась в разноцветный калейдоскоп. Цвета были блеклые, как в старых советских фильмах, снятых на пленке Шосткинского ПО «Свема». В смазанной круговерти, окнами во вчерашний день, выделялись резко обозначенные, знакомые лица. Вика. Ксюха. Маленький Вовка. Александр Петрович. Девочка Таня с огромным букетом.
Единственные, кто не кричал, подбадривая медбрата.
В проходе меж секторами, в пяти шагах от арены, замерла бронзовая статуя. Позади нее горячий ветер вздымал пыль, гонял по ступенькам шуршащий мусор: конфетные фантики, обертки от мороженого, билеты. У Артура слезились глаза. Он никак не мог рассмотреть: кто стоит в проходе? Отец? Брат? Бронза, припорошенная пылью?
Камень загораживал дорогу.
Камень, от которого несло коньяком.
…камень.
Памятный валун, сгоревший там, во дворе, за спиной, сведенной от напряжения в крутые узлы; восставший из пепла. Под руками, в захвате, плечом в плечо — камень, камень, камень.
И шепот — гулкий, эхом бьющий в виски:
— Почему ты не застрелился, Артурчик?
Это не борьба. Это работа каменотеса. Грузчика. Древнего, мать его, грека, о котором рассказывал школьникам Александр Петрович. Грек катил камень в гору: день за днем, вечность за вечностью, зная, что ноша сорвется обратно, что придется спускаться и начинать все сначала.
Греку повезло: его камень молчал.
— Почему ты не застрелился? Боишься пули? Тогда удавись в сарае. Тут есть подходящий. И веревка имеется, крепкая, нейлоновая. Я еще утром подбросил…
Не слушать. Отрешиться, как от утробного воя трибун. Запретить чужому бормотанию иглой прошивать мозг. Отключить память. Погасить бешенство.
Ломать! Ломать!..
— Почему ты не покончил с собой, Артурчик? Ада боишься? Он тебе обеспечен: хоть так, хоть так. Чего ты ждешь? Хочешь уйти в компании? Завтра умрет твоя дочь. Задушит сына, выбросится из окна…