Егор смотрел в окно. За окном были узкий колодец двора, четыре серых дома и арка подворотни. Через двор гнали Полетиху. Она бежала, тяжело разбрасывая мокрый снег. Не бежала даже, просто торопливые шаги казались бегом. Гнавшие ее мальчишки улюлюкали. Один нагнулся, скатал снежок. Грязно-серое пятно размазалось по черной драповой спине. Кидать снежки в Полетиху не сложнее, чем в забор, — она широка, огромна и совершенно не умеет уворачиваться. Пацаны говорили, что она такая толстая из-за Образов. Таскает в себе мужа и сына, не Робку, а второго, который с ними в машине был. Серега вроде видел, как она выпускала их у себя на кухне, говорила с ними, чаем поила. Егору не верилось. Полетихина кухня была как раз напротив их окон. Встав коленками на подоконник, можно было разглядеть угол стола и горбатый холодильник. Полетиха всегда пила чай одна. Занавески она не задергивала. Егор удивлялся — почему Робка никогда не пьет чай с матерью? Но никаких Образов там не было, это точно.
В спину Полетихи врезался очередной снежок. Кажется, в этот закатали камень. Женщина споткнулась и мотнула головой, как лошадь, отгоняющая муху. Из подъезда выбежал Роб и потащил мать в дом. Дальше можно было не смотреть. Егор спрыгнул с подоконника и налил стакан молока. Он знал, что сейчас Робка подталкивает мать вверх по лестнице, а та останавливается на каждом пролете и тупо смотрит в мутные окошки. Потом Роб откроет дверь своим ключом, снимет с Полетихи пальто, стряхнет снег. Прошагает на кухню, поставит на плиту чайник. Он выставит на стол три чашки: две большие, синие, и одну поменьше, в золотых цветочках. Нальет чай и уйдет в свою комнату. А Полетиха усядется за стол, вцепится в ручку большой синей чашки, да так и застынет. На час, на два. Губы ее будут шевелиться, временами она даже будет улыбаться, кивать, подливать чаю в маленькую чашку, придвигать блюдце с конфетами. И больше никого на кухне не будет.
А ведь еще прошлым летом Егор не раз помогал Робу отвести мать домой. Полетиха работала тогда уборщицей в больнице. И Робку она еще узнавала, и с Егором здоровалась. Чай они пили вместе. Потом Робка церемонно прощался с другом — заходи, мол, еще. Полетиха не выпускала сына гулять вечером. Егор шел за дом, на пустырь между школой и железнодорожной насыпью. Гонял с пацанами мяч, играл в ножички. Через час, когда начинало темнеть, он становился под Робкиным балконом и свистел. Если балконная дверь приоткрывалась, это значило, что Полетиха ушла в свою комнату и Роб скоро спустится во двор.
Они уходили за насыпь, шагали по маслянисто блестящим шпалам — кто пройдет дольше. Иногда за мальчиками увязывались бездомные псы, но Робка умел успокаивать их свистом. За путями, в зарослях пустырника и крапивы, темнел сарай. Когда-то он был частью ремонтных мастерских, по углам валялись искореженные железки, деревянные поперечины, большие ржавые контейнеры. Сквозь дыры в крыше светилось белесое летнее небо. Мальчики усаживались на ящик. То есть Егор усаживался. Роб оставался стоять, а иногда начинал бегать из угла в угол, размахивать руками, и его бледное узкое лицо светилось под стать небу. Он рассказывал Город.
2. САД
Говорили, что море штормит, а на улицах много пьяных. Говорили, что дамбы могут не выдержать и тогда весь полуостров исчезнет под водой до самого Перешейка. Говорили, что их свозят туда умирать. Говорили о проволоке и собаках, о высоких бетонных стенах, о неустанно рыщущих прожекторах. Много чего говорили на Большой Земле, и все было неправдой.
Единственная железнодорожная ветка заканчивалась на материке, в тридцати километрах от Перешейка. Их везли в город на катере, примерно два рейса в месяц. Обратно катер всегда возвращался пустым. На станции бродили слухи, один чернее другого. Мол, катер — это еще и труповозка, трупы сбрасывают в море, и порой их выносит на берег, на песчаные пляжи. Курортники с белыми животами находят их поутру, и туристический бизнес мало- помалу сходит на нет.
Егор не верил слухам. Когда со станции приезжали за яблоками, он отмалчивался и пожимал плечами. Город его не интересовал. Ему хватало дел в саду. Надо было подвязывать и опрыскивать яблони, разрыхлять спекшуюся от жары землю, смолить крышу дома. Осенью надо было жечь сухие листья, обматывать стволы войлоком. Зимой сад заносило снегом. Где-то невдалеке ворочалось море, но зимой его почти не было слышно, только временами тянуло с берега холодом и солью. Яблони спали. Егор смотрел в окно на безлиственные черные стволы, пек яблоки в печке, пил привезенный с материка самогон и ходил в сарай проверять инвентарь. К середине зимы дорожку к сараю засыпало, и тогда Егор вооружался лопатой и разгребал снег.
Вдоволь наскитавшись по общагам, казармам, деревенским клубам и гостиницам, Егор радовался одиночеству и теплу. После двух лет в армии и пяти в сельскохозяйственном выяснилось, что профессия агротехника мало кому сейчас нужна. Колхозы распались, фермерам хватало собственных цепких знаний о том, что растет и движется. На исходе трех лет чересполосицы и бесталанных мыканий по совхозам-кооперативам этот сад казался почти раем. Почти — потому что в штормовые октябрьские ночи шум листьев был настойчив и протяжен, что-то металось среди ветвей, что-то хотело вырваться наружу. Егор закрывал ставни и разжигал огонь в печи.
Ему не объясняли, зачем нужна эта работа, для чего узкое горло Перешейка сдавлено яблоневым садом. Но в такие ночи он догадывался, он почти понимал. Деревья шептали, их тени скрещивались на голой земле. Черная решетка, не пропускающая чужих.
Говорили, что деревья в саду — живые. Будто бы прислушиваются они к человеческим шагам и умеют отличать живое от нежити, людей от Образов.