братьев. Он не ожидал от них ничего, кроме безразличия, и не удивлялся, когда именно его и получал; это не мешало ему строить жизнь по своему вкусу. Чем меньше ждешь, гласил его принцип, тем меньше у тебя оснований для неудовлетворенности.
Касинибон, однако, был человек иного рода, горячий и решительный. Ожесточенная ссора с братом привела наконец к насильственным действиям (Фурвен так и не понял, против отца или против брата), после чего Касинибон счел за лучшее бежать из Кеккинорка, а возможно, был изгнан; он долго скитался по восточному краю, пока не воздвиг здесь, на Барбирике, свой оплот, отгородившись от любых посягательств на свою независимость.
— Здесь я и живу по сей день, — завершил он. — Не имея никаких дел ни со своей семьей, ни с понтифексом и короналом. Я сам себе хозяин и властелин своего маленького королевства, а тот, кто забредет на мою землю, должен платить за это. Еще вина, Фурвен?
— Благодарю, нет.
Касинибон стал наливать, будто не слыша. Фурвен хотел было отвести его руку, но не стал.
— Знаете, Фурвен, вы мне нравитесь. Мы едва знакомы, но я разбираюсь в людях лучше кого бы то ни было, и вижу в вас глубину. Величие.
«А я вижу, что ты не дурак выпить», — подумал Фурвен, но промолчал.
— Если за вас заплатят, мне, наверное, придется вас отпустить. Ведь я человек чести. А жаль. Мне здесь нечасто доводится встречать умных людей. Я, конечно, сам выбрал такую жизнь, но все же...
— Вам, должно быть, очень одиноко.
Фурвену пришло в голову, что он не видел в крепости ни одной женщины, даже следов женского присутствия: одни хьорты да головорезы Касинибона. Быть может, атаман представляет собой редкое явление, именуемое однолюбом? И та женщина из Кеккинорка, которую отнял у него брат, как раз и была той единственной любовью? Невесело же ему тогда жить в своем уединенном замке. Неудивительно, что он ищет утешения в поэзии и все еще способен восхищаться, в его-то годы, пустыми иллюзиями Даммиюнде и Туминока Ласкиля.
— Одиноко, не отрицаю. — Касинибон повернул к Фурвену налитые кровью глаза, красные, как воды Барбирикского моря. — Но к одиночеству привыкаешь. В жизни нам всегда приходится делать выбор — пусть не слишком удачный, зато наш, верно? В конечном счете мы выбираем то, что выбираем, потому что... потому что...
Фурвен думал, что Касинибон сейчас уронит голову на стол и уснет, но нет: глаза атамана оставались открытыми, и он медленно шевелил губами, подыскивая слова, чтобы как можно лучше, выразить свою мысль.
Фурвен ждал, пока не стало ясно, что Касинибон этих слов не найдет. Тогда он тронул сотрапезника за плечо и сказал:
— Извините, но час уже поздний.
Касинибон кивнул, и хьорт в ливрее проводил Фурвена в его покои.
Ночью ему приснился такой стройный и ясный сон, что Фурвен, даже не просыпаясь подумал, что он послан ему Владычицей Острова, каждую ночь дающей поддержку и утешение миллионам спящих маджипурцев. Если это действительно было посланием, с ним такое случилось впервые: Владычица не часто посещает умы принцев, живущих в Замке, а к Фурвену ей и вовсе не полагалось захаживать. По древнему обычаю Владычицей Острова выбирают мать правящего коронала, поэтому снами почти всю жизнь Фурвена руководила его родная бабушка, которая явилась бы внуку лишь в случае крайней нужды. Теперь, когда лорд Сангамор стал понтифексом, в Замке появился новый коронал, а на Острове — новая владычица, но все-таки... посылать сон ему? В этом месте? Зачем?
Досмотрев сон и снова уплывая в дремоту, Фурвен решил, что это никакое не послание, а просто продукт его собственного разума, перевозбужденного после вечера с Касинибо-ном. Эти образы слишком личные, слишком интимные, чтобы их могла внушить ему незнакомая женщина, ставшая теперь госпожой снов. При этом он сознавал, что сон ему привиделся необычный, из тех, что способны определить всю последующую жизнь.
Во сне его дух выбрался из мрачного приюта Касинибона и полетел над ночными равнинами на восток, где за голубыми утесами Кеккинорка начиналось Великое море, заполняющее неизмеримое пространство от Альханроэля до Зимроэля. Здесь, на крайней восточной оконечности суши, далеко от всех знакомых ему мест, он увидел, как рождается день из глубин океана. Море, розовое у песчаного берега, дальше становилось светло-зеленым, а зелень, постепенно густея, переходила в лазурь неведомых глубин.
Высоко над океаном парил Божественный Дух, непознаваемый, бесконечный, всевидящий. Не видя ни формы, ни облика, Фурвен все же узнал его, а Дух узнал Фурвена, и коснулся его ума, и соединил его, на один ошеломляющий миг, со своей непостижимой огромностью. И в этот бесконечно долгий миг в Фурвена влилось каскадом величайшее из всех поэтических произведений, поэма, которую мог создать только бог, открывающая смысл жизни и смерти, судьбу всех миров и всех живущих в них существ. Так по крайней мере представлялось Фурвену, когда он уже проснулся и лежал, весь дрожа, размышляя о явленном ему видении.
Теперь от этого видения не осталось ничего, ни единой детали, по которой он мог бы восстановить целое. Оно лопнуло, как мыльный пузырь, и растворилось во тьме. Фурвену снова показали поэму глубочайшей красы и снова ее отняли.
Этот сон, однако, в корне отличался от первого. Первый был жестокой шуткой, грубой насмешкой. Фурвену дали понять, что где-то в нем таится великое произведение, которое навсегда останется для него недоступным. На этот раз он пережил всю поэму во всей ее громадности, строфа за строфой,