— Куда лезешь, девка дурная?
А у меня мову заняло.
Объяснила б иначей, что если и лезу, то не по своей воле. Дар у меня таков, с которым никак управиться не способная. Когда б могла, неужто стала б людей и себя мучить? Но язык прилип, а в горло будто слиплося.
— Прочь поди, — раздался сзади глухой Киреев голос.
— Не лезь, сын чужой земли…
— Прочь. Поди.
И пальцы разжалися.
— Пришел ты сюда не своей волей… тут и останешься… похоронят с почестями. — Старик теперь улыбался, и видела я, что зубы его желты, а изо рта гнилым рыбным духом несет, и так, что с трудом сдержалася я, чтоб не отвернуться.
Невежливо сие.
— Что, девка, не по нраву? — Он засмеялся и пальцы разжал. — Ничего… твой суженый куда как крепче пахнет… как мертвяк… мертвяки небось ароматными не бывают…
И подмигнул мне: мол, все-то я ведаю, что про тебя, что про сговор твой тайный, про обещание, духу неупокоенному даденое, и про все-то прочее.
А сам развернулся и пошел.
Посохом по земле стукает.
Сгорбился.
Три шага сделал, а на четвертом и сгинул, будто бы его вовсе не было. И как оно такое возможне? Я к Кирею обернулася: он-то видел старика. И значится, не примерещился он мне. А раз не примерещился, то и отмерещиться не мог бы.
— Никто не знает, что им ведомо. — Кирей плечами пожал. — Но странно… зачем он сюда явился? Без особой нужды эти и нос за оградку не высунут, а…
Договорить не успел иль не пожелал договаривать, но совпало так, что боярыня Красава собственною персонлией пред нами возникла.
— Вы извините дедушку, — сказала она ласково, а сама на меня уставилася. Глазья-то у нее круглые, что у совы, и с желтизною звериной. В волосьях темных седина проступила, а на шее складочка наметилася, стало быть, не за горами тот час, когда сменяет Красава яркое бабье убранство на темное старушечье.
Иль не сменяет?
В столицах-то старухи горазды рядиться, почище молодиц иные.
— Возраст сказывается… порой не в своем уме вовсе. — Она меня за ручку взяла и этак за собою потянула, а Кирей и в спину подпихнул: мол, иди, Зослава, погуляй ноне с добрым человеком. — Мы уж и ласкою, и уговорами… нет, вбил себе в голову, что только ему одному ведомо, как жить праведно… а тут такое горе… такое горе…
Я оглянулася.
Все по-прежнему.
Люди.
Помост, на котором тело Милославы возложили. Укрыли белыми простынями, красною нитью шитыми. В ногах веретено положили. У головы — две чаши. С водою ключевой да караваем свежим. На голову венок воздели из цветов плетенный… и как солнце высоко поднимется, то и пустят огню.
Тут-то и костер не надобен: полыхнет от слова магического, от взгляду колдовского. До самых небес дым подымется… но не то дивно, а другое… вот был дед.
Говорил всякого.
На царевичей покушался, вреда ихнему здоровию чинил, а никто этого будто бы и не увидел. И ныне-то на нас с Красавой глядят, а и не видят.
— Это отворот, — сказала она и рученьку белую подняла. А с рученьки той бранзалеты свисают, одне золотые, а другие — костяные. — Дед мой старовер… вам, наверное, уже сказали… и, конечно, в нынешние просвещенные времена все это кажется глупостью неимоверной… молитвы по пять раз на дню… по четвергам кислого молока не пить. В пятницу мяса не есть… в субботу из дому не выходить… мое детство прошло в селении, где эти заветы свято блюли…
Она шла, и люди расступались. Фрол Аксютович взглядом скользнул и отвернулся. А Наставник вовсе на помост едино глядел… Марьяна Ивановна в стороночке стояла, выговаривала чтой-то девке дюже некрасивой, но в убранстве нарядном. Сродственница Милославина? Или так кто?
Поглядеть бы, но не получилось. Красава, увлекая меня прочь от толпы, сказала:
— Вы уж извините, Зослава, но похороны — это лишь предлог. Мы с Милославой никогда-то не ладили. Слишком уж она горда была. А с чего гордиться, если рождена она была вне брака? Вне благословения? Кровь царская? А мы, стало быть, быдло, которым она тяготилась… мой супруг — хороший