я. В завораживающем кольце на открытке соединились птицы, убивающие друг друга. Цапля острым клювом насквозь протыкала грудь орла, распахнувшего крылья, по его оперению струилась кровь. Орел сидел на голове у пингвина, вцепившись когтями тому в глаза. У пингвина из-под крылышек тянулись рукоподобные конечности, покрытые перьями, которые откручивали цапле голову. Наметанный глаз успел отметить скраперские детали: складки tissue paper[6] мастерски передавали фактуру оперения орла, в рисунке цапли удачно сочетались штампы и нежная акварель, объемный силуэт пингвина выдавал хорошего специалиста по эмбоссингу[7], а нелепый школьный воротничок у него на шее был выполнен из тончайших кружев.
В уголке я заметила вензель – такой же, как на круглой штуке с шестеренками, а потом мое внимание снова приковали к себе птицы.
У меня закружилась голова. По руке пробежал знакомый ветерок – дыхание Меркабура – и тут же стих. Я замерла, не в силах пошевелиться – передо мной был живой Павлик. Сначала я увидела только попугая, а потом поняла, что стою в своей квартире, целой и невредимой, а в клетке передо мной – мой любимец, из шеи у него торчит куцее перо, и он прихрамывает, как обычно, на одну лапку. Я глубоко вдохнула и поморщилась: в комнате стоял затхлый запах, будто здесь давно не проветривали.
«Павлуша», – позвала я тихонько. Он повернулся ко мне хвостом. «Павлик, красотулька, это же я», – сказала я громче. Я хотела открыть клетку, но на ней висел маленький блестящий замок. Бедный мой мальчик, у него же там нет ни воды, ни еды, ни его любимой газеты. «Павлуша, подожди, я сейчас освобожу тебя», – сказала я и бросилась к ящику с инструментами, но, как назло, не могла найти в нем ничего подходящего. Я вернулась обратно. Павлик молчал и, нахохлившись, переминался с лапки на лапку. «Скажи мне что-нибудь», – попросила я его.
– Инга, не смотри! Не надо, Инга! – услышала я откуда-то мамин голос, потом меня кто-то схватил за руку и потянул от клетки.
– Подожди! Да отвяжись ты! – отмахнулась я и заорала на Павлика: – Ну чего ты молчишь, гадкая, самовлюбленная птица?!
Я глаз не могла оторвать от попугая, а руки мои между тем что-то нащупывали, комкали, складывали вокруг клетки. Павлик обернулся, вытянул шею и раскрыл клюв. Конечно, это же газета, его морковкой не корми – дай порвать в клочки газету. А что это я делаю? Я смотрела, словно со стороны, как мои руки обкладывают бумажными комками клетку, как я достаю из кармана зажигалку, как легко вспыхивает мятая бумага, как Павлик раскрывает короткие крылышки, вспрыгивает на жердочку и забивается в дальний угол клетки. Дио мио, что же я натворила! Я дернулась в порыве потушить огонь, но руки скрючились, словно их свело судорогой, пальцы едва шевелились.
– Инга, вернись. – Мама трясла меня за плечо.
– Да погоди ты!
Я не открывала глаз, я хотела досмотреть, чем все это закончится. Что за дикая фантазия? Мне бы никогда в жизни не пришло в голову поджигать клетку с Павликом!
– Фильсуффикация, – бубнила Аллегра. – Фильсуффикация, фильсуффикация, фильсуффикация.
Дио мио, да чего она там бормочет? Что еще за ерунда? Моя злополучная радость мешала мне сосредоточиться и как следует разглядеть картинку. Она вопила все громче и громче, если так можно выразиться по отношению к внутреннему голосу, во всяком случае, она перекрикивала все мои мысли. А я все еще смотрела, как огонь жадно лизал клетку, в которой металась, беззвучно открывая клюв, хромая птица.
– Ой, мы его теряем! – завопила Аллегра.
– Дурочка, да мы его давно потеряли, – прошептала я.
– Ой, и я потеряюсь! Ой, потеряюсь! – Теперь в голосе Аллегры звучало совершенно нехарактерное для нее отчаяние.
Комнату заполнил дым, каждый вдох теперь давался мне с трудом. Я попыталась вернуться в комнату к маме, вырваться с Того Света, но у меня никак не получалось.
А потом голос Аллегры стал приглушенным и далеким, словно доносился из-под ватного одеяла.
– Потеряюсь…
– Аллегра… ты чего… погоди, – с трудом выдавила из себя я, но ничего не услышала в ответ. Только глухая, вязкая тишина, только всполохи пламени, которые давно поглотили и клетку, и Павлика, и пожирают теперь последние остатки живого воздуха. – Аллегра, ты где? А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо, – тихонько напела я, подражая моей радости.
В плотном мареве, заполнившем комнату, я уловила запах, столь же неожиданно приятный, сколь и чуждый всему, что происходило вокруг. Аромат принес с собой радость, словно в толпе чужих людей я встретила старого доброго друга. Корица – так пахнут у мамы яблочный штрудель и вишневый пирог.
Раздался знакомый смешок, и мгновение спустя я ощутила на лице дыхание. Подул ветер, свежий весенний ветер – хулиганский, разноцветный, ветер, хранящий в себе сразу дождь и солнце. Языки пламени мгновенно погасли, дверца клетки распахнулась, в легкие ворвался прохладный воздух, а по груди у меня разлилась теплая боль. Эта боль рождала во мне странное удовлетворение, будто только ее я и ждала всю жизнь.
Мои ладони потеплели, я увидела Павлика и потянулась к нему, но клетка рассыпалась, и передо мной снова возникло окно, за которым ухмылялись три очень довольные физиономии. Я судорожно вдохнула, будто вынырнула на поверхность, рывком опустила жалюзи, бросилась в комнату, задвинула шторы и плюхнулась в кресло. Сердце колотилось как бешеное. Мама хмурилась и все еще сжимала в ладонях кулон.