крыши» – начиная с бабок на скамейке у подъезда и заканчивая «добрыми школьными друзьями», не дающими забыть о происхождении человека без имени, без национальности, без судьбы.
Как ни странно, новость меня не потрясла. Настоящих родителей я не знал, не помнил и – честно сказать – не особо о них жалел. Абсолютно чужие мне люди. Может, хорошие, а может, и плохие. А вот мама – она всегда рядом, ясная, прямая, как кол, и такая же опасная для врагов.
Ее побаивались, я знал об этом. И ненавидели. В школе учатся разные дети, и у них разные родители. Не все из родителей законопослушны, и нет школ специально для детей работников правоохранительных органов.
Ясли и детский сад не задержались у меня в памяти – какие-то бесформенные тетки в белых халатах, похожие на ожившие облака, вкусный запах из кухни – мне нравилась вермишель, зажаренная с яйцами, больше нигде в жизни я не ел такую вкусную вермишель!
Дети – как игрушки, игрушки – как дети. Горки, гулянье на улице, сон в деревянной кроватке – обычно я оставался на продленку, мама много работала. Работа следователя – хлопотная работа, и с ней не до семьи.
Потом школа, первый класс – школу я ненавидел. Люто ненавидел! Ну, только представить – мальчишка-сирота, приемыш у следователя РОВД! Наглый «ментовский выкормыш» так и напрашивается на хорошенькую трепку!
И я получал. Приходил домой с разбитой физиономией, прятал ее от мамы. Почему-то мне казалось, что когда она узнает о том, как надо мной издеваются по дороге в школу и с занятий, – она возьмет служебный пистолет, пойдет и всех их застрелит. И ее посадят. И тогда я останусь один. Совсем один. Как клен с промерзшим стволом.
Я когда слышал эту песню, эти стихи, у меня почему-то слезы наворачивались на глаза – так было жалко этого клена, завязшего в сугробе и отморозившего ногу. Я сразу представлял, что клен – это я, замерзаю на улице, а где-то далеко меня ждет мама и никак не может дождаться…
Само собой – мама меня сразу раскусила. Конечно, никакого пистолета она не достала, но в школе была, и мало никому не показалось. Мои обидчики имели очень бледный вид – как и директор школы, до которого дотянулись руки всемогущего гороно – страха и ужаса нерадивых директоров школ, допустивших во вверенных им заведениях хулиганский, не допустимый советской школой беспредел.
От меня отстали. Любви мне это от соучеников не добавило, но трогать теперь боялись – волшебные слова «детская комната милиции» действовали на хулиганов как волшебное заклинание.
Смешно, но мне, первоклашке-второклашке, эта самая «детская комната» представлялась чем-то вроде темного подвала, на стенах которого развешаны многочисленные орудия пыток и истязаний, а сами дети в этой комнате сидят в клетках, похожих на клетки зверей в передвижном зверинце – вонь, грязь, и исхудавшие физиономии хулиганов, отбывающих свой положенный судом срок!
Через некоторое время я убедился, что все это совсем не так, что тетенька в детской комнате милиции хотя и строгая, но справедливая, что сама комната – обычная комната с папками на полках, со стульями, сиденья которых засалены поколениями задов хулиганствующих огольцов, а сама постановка на учет суть формальность, которая ни к чему обычно не ведет. На учет можно было попасть и просто за разбитое стекло кабинета, и за взрывпакет, сделанный из алюминиевой пудры и марганцовки, – чем баловался каждый второй, а может, и каждый первый едва вошедший в разум пацан.
Мама не ограничилась ковровой бомбардировкой учебного заведения, в котором мне предстояло промучиться десять лет. Как человек, который ничего не оставляет на волю случая и умеет просчитывать на несколько ходов вперед, она закономерно предположила, что скоро воронки от бомбежки засыплют, страх перед расплатой притупится, и преследование начнется с новой силой – только на уровень выше, так как обидчики подрастут, как и их обиды. Только теперь они будут умнее и подстерегут меня не в окрестностях школы и, возможно, даже не сами – мало ли какие друзья есть у малолетнего хулигана, иногда эти друзья куда как страшнее того, кто сам не решается напасть на свою жертву, само собой, заслуживающую страшной кары. А на фиг стучать на пацанов и натравливать «ментовскую» мамашу!
Конечно, потом все это закончится для недальновидных придурков очень и очень плохо, но мне-то будет все равно – я останусь инвалидом или буду гнить в тесной могилке, под темным каменным обелиском с моей улыбчивой овальной фоткой, выцветшей под палящими лучами летнего солнца, исхлестанной осенними дождями и зимним морозным ветром. Нет, такая участь мою маму точно бы не устроила, и я сейчас думаю – скорее всего, она бы тогда точно пошла и перестреляла всю эту шелупонь.
Но мама очень умна и потому поступила единственно правильно и радикально – если в этом мире ценят силу, значит, надо быть сильным. И отправила меня в секцию бокса, к Тимофею Петровичу Солодкому, бывшему чемпиону Союза в тяжелом весе.
Помню, как я впервые появился в спортзале – до сих пор картина стоит передо мной, будто было все это только вчера – ринг, зал с мешками, острый запах пота и кожи перчаток, висящие на канатах бинты, которыми нужно бинтовать руки, прежде чем перчатки боксерские надевать.
И Петрович – громадный, эдакий Кинг-Конг, с ручищей, способной раздавить твою руку, если сожмет ее чуть покрепче. Если бы не травма, он стал бы олимпийским чемпионом, точно. Но… бокс не очень здоровая штука, хотя и полезная – особенно если тебя пытаются обидеть малолетние отморозки.
Кто ему была моя мама – не знаю. Вероятно, он тоже был одним из ее «клиентов». Должник по жизни. И ему она доверила самое дорогое, что у нее было, – сына.
Как ни странно, дела в секции у меня пошли очень хорошо. Да не просто хорошо, а замечательно! Вдруг обнаружилось, что я довольно силен, сильнее, чем все мои сверстники из «нулевой» группы секции. Более того, я обладаю резким, нокаутирующим ударом, и это – в свои восемь лет!