— Ну? — все не понимал Егоров. Терпению его явно подходил конец.
— Так ить… Дверь-то я рванул почти сразу, а ее там… и след простыл!
Григорьев хоть и смотрел на Егорова, но взгляд его был устремлен как будто внутрь себя. Слова давались с трудом.
— Ну, так и что?! — недоумевал Егоров. — Ну, сбежала краля твоя! Не стала тебя, дурака, дожидаться!
— Да нет, Емельян Савелич, — Григорьев наконец поднял глаза и как-то даже с укоризной посмотрел на сержанта, — дверь-то в чулан вела… Глухой чулан… Оттудова выхода-то нету! Так вот я и говорю, что она сквозь землю, выходит, и провалилась…
Егоров уставился на Григорьева. Вроде не врет, это он видел точно.
На ожившем к новому дню постоялом дворе уже царила утренняя суета. Многочисленная дворня суетилась по хозяйству.
Григорьев — подпрапорщик лейб-гвардии Измайловского полка, статный молодец, всего на палец ниже двухметрового Егорова, как ребенок, тоскливо смотрел на сержанта, ухватившись за повод его коня. Егорову стало не по себе.
— Ладно, потом разберемся, — наконец сказал он. — Смотри тута, чтобы с их благородия волосок не упал! Я мигом!
Но Григорьев, казалось, не слышал его.
В этот момент створки окна на втором этаже флигеля с треском распахнулась, и в проеме, высунувшись чуть не по пояс и вывалив вперед неимоверных размеров титьки, показалась дворовая баба. Лицо ее было плоское и круглое. Щеки, сдавившие картофелину носа, лихорадочно горели. Набрав в грудь побольше воздуха, баба заголосила что есть мочи, с надрывом и повизгиванием:
— Ой, люди добры! Дохтур-то германский помёр! Ой, господи, помёр дохтур-то!
Все мигом пришло в движение. По двору забегали, заорали, захлопали дверьми.
— Какой он тебе германский, дура! — прошамкал, ковыляя мимо, какой-то беззубый мужичонка, торопясь в числе первых пробиться к двери. — Аглицкий дохтур-то был!
— Не аглицкий, а гишпанский! — послышался другой мужской голос. — Сам слыхивал, как барин сказывал.
— Сам ты гишпанский, дурилка ты навозная, — не сдавался мужичонка, — он же по-аглицки глаголил!
— Что?! Это я дурилка?! А я вот тебе сейчас как по уху-то тресну, так ты у меня по-басурмански заговоришь, грамотей хренов!
— Ты мне?! А ну съезди! — выпятив вперед редкую бороденку, вдруг петухом наскочил на обидчика щуплый мужик.
Баба с толстым лицом, не переставая, надрывно орала. Захлопали ставни окон. Другие постояльцы тоже стали высовываться наружу, чтобы узнать причину утреннего переполоха.
— Эй! Григорьев, — свесившись с лошади, тормошил сослуживца сержант, — очнись, Григорьев! А ну, сгоняй-ка, глянь, что там с дохтуром-то?
Но с Григорьевым творилось что-то странное. Он, мелко крестясь, уже открыто трясся всем телом. Егоров с сочувствием поглядел на подчиненного. Это был один из тех редких случаев, когда он не знал, что делать. Да и Хресков, как назло, куда-то запропастился.
— Нечистая… Как в чулане-то исчезла, так я сразу-то и понял, что нечистая… — повторял Григорьев, клацая зубами и тоскливо уставившись куда-то вдаль. — Черт это был в бабском обличье! — театральным шепотом причитал он. — Ей-богу, черт!
По его белым, в обтяжку, панталонам стало заметно растекаться темное пятно.
— Тьфу ты, мать честная! — в сердцах выругался Егоров. Не слезая с лошади, он саданул тростью пробегавшего мимо дворового.
— Ой, бля! Больно-о-ть, вашаблагародь! — завизжал мужик.
— А ну пособи, не видишь, дурень, офицер не в себе…
Григорьеву действительно было уже совсем плохо. Расширенные глаза его ничего не выражали, кроме животного страха, как у бычка перед закланием. «Эк его скрутило-то! — подумал, крестясь, Егоров. — Никак и впрямь нечистый накуролесил!»
А мужик тем временем уже орал через весь двор:
— Дядь Прохор, подь сюды! Пособить треба! Гля, тут охвицер уссался!..
К вечеру того же дня из Ставки главнокомандующего, расположившейся в новом, отстраиваемом на европейский манер городе Симферополе, со специальным нарочным было отправлено срочное донесение императрице: «Резанов поправился!»
Глава седьмая
Проекция реальности