Колонна растянулась на многие километры, ни конца ни начала. И вдруг ударил барабан, запели медные трубы — духовой оркестр играет до боли знакомый марш «Прощание славянки».

Новобранцев провожают матери, родственники… А вот девушка идет и плачет на груди долговязого парня. И совсем уж неожиданно — беременная девица семенит за своим суженым. Они о чем-то весело переговариваются, девица хохочет, одной рукой поддерживает огромный живот.

На всю улицу гремит духовой оркестр. Наш трамвай несется все быстрее и быстрее. За стеклом мелькают лица, самокрутки в зубах остриженных парней, стоптанные ботинки, натруженные руки, глаза матерей, залитые слезами, и, наконец, что-то засверкало в голове колонны: это духовой оркестр. Блестят на солнце медные трубы, опадают и надуваются щеки музыкантов, рука с колотушкой лупит по коже барабана…

Яна уткнулась лбом в заднее стекло трамвая, плачет. Пытаюсь ее успокоить, но тщетно — разревелась, глядя на идущих по проезжей дороге города Саратова. Далеко позади осталась колонна, но оркестр звучит все сильнее, все громче и громче.

…Фотограф приподнимает мой подбородок, Яне припудривает нос. Я сижу на стуле, Яна стоит рядом, положив руку на новенькие погоны. Фотография на долгую память.

Теперь Яна сидит на стуле, я стою рядом: плечи приподняты, лицо напряжено, глаза выпучены. Фотограф, женщина лет пятидесяти, снимает колпачок с объектива: «Раз! Два! Три-и!» И снова: «Раз! Два! Три-ии!»

Гремит духовой оркестр, звуки труб перемежаются со взрывами снарядов, автоматными очередями, ревом танковых гусениц…

А нам хоть бы что: все сидим с Яниной у фотографа в обнимку, снимаемся навсегда, навсегда, навсегда. На долгую память.

Перестукиваются колеса теплушек на стыках рельсов, ревет паровоз, разгоняя видимые и невидимые препятствия…

А нам хоть бы что: сидим с Яной у фотографа в обнимку — светло, тепло, уютно…

…Хлещет проливной дождь, бегут солдатики в атаку, рты разевают до упора -слышится мощное «Ура-а!»

…А мы сидим с Яной у фотографа, отлетает крышечка объектива, меняем только позы — светло, тепло, уютно…

…А новобранцы все идут и идут, и конца им не видно… Плачут матери, жены, невесты; девчушки-подростки гоняют вдоль колонны: смех, визг, музыка…

Безостановочно играет духовой оркестр.

Фотоаппарат щелкает, перемежая лица: теперь уже перед объективом сидим в обнимку я, Сергей и Юра Никитин. Три младших лейтенанта. На лицах дурацкая улыбка…

Артиллерийская канонада перекрывает музыку.

…И вот уже лейтенант Никитин несется вперед бегущих в атаку солдат, что-то выкрикивает, но слов не слышно. Рядом с ним — разрыв снаряда. Лицо лейтенанта становится серым, глаза слипаются, как у умирающего воробышка; еще мгновение лейтенант держится на ногах и тут же разом плашмя падает на землю.

Убит наш друг Юра Никитин.

…Вдоль колонны идущих солдат несется американский «виллис». В нем сидит Сергей Иванов. Капитан! Узрев кого-то в строю, останавливает машину, кидается к лейтенанту с перебинтованной головой. Это — Петька. Они обнимаются, что-то быстро говорят друг другу, дружеское объятие, и «виллис» катится дальше.

Капитан Иванов, стоя в машине, еще долго машет рукой:

— Держись, дружище! — орет он.

…А мы с Яной еще у фотографа. Грустные лица, слезы на глазах, последний, прощальный поцелуй в полной,

почти ватной тишине. Женщина-фотограф замирает с поднятой крышкой в руке. Стало так тихо, что, казалось, можно оглохнуть от этой неожиданно наступившей тишины.

Закончилась война.

Случается ведь такое в жизни; в Германии уже после войны в нашу часть пришел новый комбат. По всему полку разнесся слух: зверь. Храбрый офицер, перенес Ленинградскую блокаду, два тяжелых ранения, говорят, был представлен к герою, но где-то там наверху не подписали…

Высокий, плоский, угрюмо-молчаливый с глубоким шрамом на щеке перед моими очами предстал наш бывший командир роты капитан Лиховол.

Пришел он за три дня до отъезда в Россию.

…Мокрый снег лепит глаза. Февральской ночью по тревоге нашу армию отравляют домой, в Россию. Темнота, полная неразбериха, распределяют вагоны, тут же меняют номера, начинается самовольный захват вагонов. Нашей 82-миллиметровой батарее достается пульман. Начинается погрузка: ноги скользят по вязкой грязи, перемешанной со снегом: крики, мат, драки за место. Ординарец капитана Лиховола на верхних нарах уже отгораживает для хозяина целый угол: двумя плащ-накидками занимает приличную площадь.

Наконец устроились, разместились, на рассвете эшелон трогается. И ни один человек во всей батарее не видел, как Лиховол пробрался в отгороженный ему угол.

…Эшелон медленно ползет вдоль спящего городка, машинист то и дело подает прощальные гудки. Стоим у раскрытых дверей теплушек, прощаемся с Германией. Вагоны бесшумно выгибаются на повороте, и вдруг перед нашими очами — маленькая железнодорожная платформочка. На ней несколько женщин под зонтиками. Сгрудились одна к другой, вглядываются в приближающиеся вагоны. Зашевелились, потянулись к краю платформы. И вдруг оттуда на ломаном русском: «Колья-яя! Серье-жа-а! Васьяа-а!..» И машут руками, машут безостановочно. Они стоят на самом краешке платформы (вот-вот свалятся!), пытаются разглядеть проплывающие мимо них лица солдат. Выкрики немок все громче, все настойчивее -русские имена, имена, имена… Уже доносится плач. Всхлипывание. Сморкание…

Лес рук над зонтиками, покрытыми мокрым снегом, кажется, именно так они приветствовали появление Гитлера. Последняя ниточка вот-вот порвется навсегда, и не будет им ни Вани, ни Коли, ни Сережи…

Впереди всей группы, выпятив огромный живот, совсем юная немочка шлепает себя рукой по животу, кричит:

— Русь! Дизе Русь! Саша-аа! Дизе твоя киндер! — и заливается неудержимым смехом.

Эшелон выравнивается, платформа с немками медленно скрывается за поворотом.

Прощай, Германия!

А эшелон все катится и катится. Вот уже и Польша. На полустанках вымениваем у полячек бимбер на всякую трофейную мелочь. А так сидим тихо вокруг «буржуйки», травим всякую баланду: кто про свою зазнобу, кто мечтает о собственной корове, молодые едут домой жениться. Разговариваем тихо, чтоб, не дай Бог, не разозлить капитана, не нарушить его покой.

За все время пути никто ни разу не видел Лиховола. Как он там обходится с этим… ну… Правда, сержант Погорелин шепотом, чтоб, не дай Бог, не услышали, рассказывал: «Просыпаюсь ночью от какого-то стука. Открываю глаза, вижу: дверь вагона наполовину отодвинута, Лиховол со спущенными кальсонами сидит на самом краешке вагона, задница просто на весу, ординарец держит его за руки. Оправляется, значит. На ходу, значит, оправляется капитан Лихо-вол. Потом ординарец плеснул ему из котелка вчерашнего чая, капитан с трудом привел себя в порядок, а на нары взобраться не может. Пришлось ординарцу головой упереться в его задницу, подтолкнуть раз-второй… Ноги капитана то и дело соскальзывают, наконец, взобрался».

И снова со стороны капитана ни звука.

Но вот однажды ночью там наверху послышалась возня, шепот ординарца: «Нельзя вам, товарищ капитан. Выспитесь, потом…» И снова возня, такое ощущение, что ординарец борется с Лиховолом. Как это он может себе такое позволить, думаем мы. Пребываем в трепетном ожидании.

Наконец сверху, из-под плащ-накидки, появляется распухшее, с красно-фиолетовым носом, до неузнаваемости испитое лицо капитана Лиховола. На мотив «Мурки» он поет:

Речь держала баба, Звали ее Муркой, Ловкая да хитрая была. Даже злые урки, Те боялись Мурки — Воровская жизнь у ней была…

Мы застыли онемевшие. Так и остались с задранными вверх головами. Шок! Услышать такое от самого строгого, самого дисциплинированного — это был шок. Трудно поверить, что такое мог вслух произнести наш капитан, угрюмый, молчаливый Лиховол.

А он улыбчиво выглядывает из-под плащ-накидки, в зубах торчит папироса «Норд». Он желает ее прикурить от мерцающего огонька. На краю нар горит огарок свечи. Перед огарком лежит плоская крышка от котелка с ручкой. Вместо того чтобы перегнуться через нее и прикурить папиросу, капитан упорно тыкается со своей папиросой под ручку крышки. Уже в который раз лезет с папиросой в зубах под крышку, пока сержант Погорелкин отодвигает крышку, освобождая путь к огоньку…

Первый смешок раздался, когда капитан решил снова спеть нам тот же куплет.

Ординарец в поту тянет Лихово-ла в убежище, но тщетно — капитану необходимо общение.

— Друзья! — еле ворочая языком, говорит он. — У меня родился сын! Понимаете, сын! Давайте вместе споем: «Смелого пуля бои-ится, смелого смерть не берет!» — и протягивает солдатам полную кружку ликера.

В Россию добирались больше месяца. Задача младших офицеров заключалась в том, чтобы высокое начальство не узнало, что Лиховол в запое.

Оказалось, Лиховол из побежденной Германии вывез один-единственный военный трофей — столитровую бочку зеленого ликера. В ночной снежной суматохе ординарцу удалось незаметно вкатить бочку на верхние нары, вмонтировать в бочку резиновый шланг. Всю дорогу из Германии в Россию капитан Лиховол лежа откачивал этот ликер в свое нутро.

Потеряв чувство стыда перед рядовыми, с замутненными глазами, в обнимку с солдатами просиживал у «буржуйки», пел свои похабные куплеты, рассказывал про свою Ленинградскую блокаду, про то, как у него во взводе закончилась еда и он посылал в город солдат с автоматами на охоту. (В первые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату