тайные мысли друг друга.
— Когда надо начинать опасаться? — спросил Пожамчи. — Предупредите заранее?
— Я убежден, что вы меня упредите недельки за три…
Пожамчи брал фору: если его отъезд состоится через две недели, он предупредит об этом Шелехеса дня за три-четыре. Шелехес рассчитывал в свою очередь предупредить Пожамчи о своем отъезде за неделю.
— А что нам делать с газаряновским золотом? — допив чай, спросил Шелехес. — Мне золото держать не с руки.
— Мне тоже. Можно реализовать через старика Кропотова.
— Он предложит марки или франки. И то и другое шатается.
— Попросим доллары.
— Кропотов не дурак, — вздохнул Шелехес.
— У него сейчас мало работы, согласится. Обманет, правда, тысчонок на двадцать…
— Переживем, Николай Макарович… Ну, кланяюсь вам…
— Кланяюсь, Яков Савельевич… Поклон супруге и дочери.
«Выйдя из квартиры, где проживают Пожамчи и Шабаев, лысый направился в дом Кропотова; там он провел двадцать семь минут (часы оказались у вновь присланного сотрудника, время теперь даю точное) и вернулся домой. Кропотов через сорок минут вышел из дома и направился на Театральную площадь, где имел встречу с Газаряном, который передал ему чемоданчик.
— Главный вопрос, который меня мучает, Глеб Иванович, — докладывал Будников Глебу Бокию, — это куда делся Шелехесов пакетик? В Кремле пакетик- то остался, Глеб Иванович.
Бокий поднялся из-за стола, потерся спиной об угол большого сейфа — позвоночник немел все чаще, левая нога делалась неживой, тяжелой. Спросил:
— Кто ему пропуск заказывал?
— Не отмечено.
— Голову за это надо снимать. Сообщите коменданту: пусть дежурного отдадут под трибунал за ротозейство…
— Брать надо всех, Глеб Иванович. Цепь замкнулась: Белов — Прохоров — Газарян — Шелехес — Пожамчи — Кропотов.
— А дальше? Куда поведет нас Кропотов? Кого навещал в Кремле Шелехес? Где его посылочка? Нет, рано еще, Володя. Сейчас надобно смотреть в оба и не переторопить события.
Дзержинский слушал Бокия очень внимательно. Потом он отошел к большому итальянскому окну и долго смотрел на площадь, всю в трамвайном перезвоне, криках извозчиков и звонких голосах мальчишек — продавцов газет.
— Зря отчаиваетесь, Глеб, — сказал он, выслушав Бокия. — В том, что вы для себя открыли, нет ничего противоестественного. Старайтесь всегда прослеживать генезис, развитие. Я просил Мессинга подготовить справку на всех участников. Картина получается любопытная. Родители Шелехеса имели крохотный извоз на Волыни. Черта оседлости, еврейская нищета — страшнее не придумаешь… Отец Пожамчи — дворник, у бар на празднике получал целковый и ручку им целовал, и сына тому учил Кропотов. Сын раба. То бишь, крепостного. Ему сейчас семьдесят, значит, и его самого барин порол на конюшне, и отца мог пороть на его глазах, и мать. Так-то вот. Газарян — сын тифлисского извозчика. Отец Прохорова начинал с лакея: «Подай, прими, пшел вон!» И Прохоров ему помогал до тринадцати лет. Впрочем, Прохоров — особая статья, мы еще к нему вернемся. Люди помнят нищету — причем особо обостренно ее помнят люди, лишенные общественной идеи, то есть люди среднего уровня, выбившиеся трудом и ловкостью в относительный достаток. Мне один литератор как-то сказал: «Вы не можете себе представить, что значит таскать на базар подушки!» Эта фраза — ключ к пониманию многих человеческих аномалий, Глеб. До тех пор, пока будет нищета, люди, выбившиеся из нее, станут делать все, что только в их силах, дабы стать богаче, чтобы гарантировать себя и детей от того ужаса, который они так страшно помнят сызмальства. Поворошите память: самые четкие воспоминания у вас остались с времен детства?
— Нет, — возразил Бокий. — Каторга.
— Ничего подобного, — досадливо поморщился Дзержинский. — Что вам дороже: лицо отца; луг, который вы увидели первый раз в жизни; ряженые на святках; горе вашей мамы, когда вас нечем было кормить, или жандармская рожа в камере следователя? Вот видите… Спорщик этакий… Капитулируете?
— Нет. Соглашаюсь, — улыбнулся Бокий.
— Тогда извольте следовать далее… Страх перед возможной нищетой способен подвигнуть человека и на высокие и на мерзостные деяния. Вот вам ответ на наши страхи.
— Тогда надо исповедовать Ламброзо — все зло в том или ином индивиде…
— Человек, индивид, как вы изволили сформулировать, живет не в безвоздушном пространстве, Глеб. Мы должны сломать главное: изжить завистливого, подсматривающего в замочную скважину мещанина, привести к рубежам научной революции новых людей. Ты умеешь, ты талантлив, ты работящ — достигнешь всего, о чем мечтаешь! Как это ни тяжко говорить, Глеб, но, сколько бы мы сейчас ни карали, язв нищеты не выведем: они должны рубцеваться временем. Вдумайтесь, отчего Ленин повторяет изо дня в день: учитесь, учитесь и еще раз учитесь? Отчего он так носится с Рамзиным, Графтио, с Павловым?! Думаете, они лестно говорят о нас? Мне сдается, что они внуков не чертом, а чекистом пугают. И далеко не со всем происходящим согласны… А почему Ленин с ними так возится? Вдумайтесь! Потому что наука — сама по себе — рождает качественно новых людей…
— Вы говорите, Феликс Эдмундович, а мне так и хочется Пожамчи с Шелехесом отпустить на все четыре стороны.
— Нет, Глеб, они воруют бриллианты, на которые Запад продаст нам оборудование для электростанций. Диалектика — вещь жестокая, неумолимая, она не прощает двусмысленностей и отступлений от курса… Если мы хотим видеть нашу страну государством высокой техники, нам придется немилосердно расстреливать тех, кто страх за собственное благополучие — по-человечески это можно понять — ставит выше нашей мечты.
— Когда позволите доложить прикидку операции по Гохрану? — спросил Бокий.
— Сомнения ваши прошли?
— Прошли.
— Тогда посидите, сейчас должен подойти Юровский, мы подключаем его к этому делу.
Яков Юровский был крепок, высок и красив сильной южной красотой. Даже зимой казалось, что лицо его тронуто загаром.
— Садитесь, товарищ Юровский, — сказал Феликс Эдмундович. — Мы пригласили вас в связи с очень неприятным, а потому особо ответственным делом.
Юровский слушал Бокия, тяжело набычив голову, выставив вперед нижнюю челюсть. Иногда он делал заметки на папиросной коробке: Дзержинский отметил для себя, что Юровский точно схватывает существо дела.
— С Пожамчи легче, — сказал Юровский, выслушав Бокия. — Его надо пригласить в Наркомвнешторг и сказать, что отъезд назначен на завтра. Он притащит наших людей в свой тайник, если он у него оборудован не дома, а где-то в ином месте… Теперь с Шелехесом… По-моему, стоило бы меня нелегально ввести в Гохран…
Дзержинский покачал головой:
— У них своя контрразведка. Юровский не иголка в стоге сена, вас знают. Введем вас открыто, как ревизора от ЦК. Вести вам предстоит себя эдаким ваньком, который умеет давать указания, а вникать в суть не может. Тогда вы прищучите их на частностях. Нас волнует главное — как они организовывают хищения, потому что ревизии пока были благополучные. Тут следует поглядеть на будущее — лучше покарать один раз, чем бесконечно размазывать кашу по мостовой…
— Хорошо бы, конечно, посоветоваться с кем-то из опытных ювелиров, — сказал Юровский. — Лучше всего я такое дело схватываю в разговоре, на практике. Видимо, такого верного ювелира сейчас нет… Верить никому нельзя из этой публики.
— Никому, — согласился Бокий.
— Так уж никому? — спросил Дзержинский.
— Никому, — упрямо повторил Бокий. — Лично я никого не могу порекомендовать Юровскому.
— Пожалуйста, не говорите «никому», — раздраженно сказал Дзержинский. — Нельзя никому не верить. Вы обязаны исходить из посыла, что верить следует всем. Наша с вами задача доказать, кому можно, а кому нельзя верить. «Никому», — сердито повторил он. — Так можете заболеть манией подозрительности, Глеб.
— Феликс Эдмундович, — спросил Юровский, — этот Шелехес не родственник нашему Федору?
— Родной брат, — ответил Дзержинский. — И я верю Федору так же, как раньше.
— Где он? Я его не видал много лет, — спросил Юровский.
Бокий вопросительно посмотрел на Дзержинского. Тот ответил:
— Федор Шелехес сейчас в Ревеле, наш резидент.
«По нашим данным, Кропотов в 21.54 звонил секретарю польской миссии Кочару и договорился о встрече возле бывшего „Яра“, назвавшись Надеждиным. Встреча состоится завтра в 9 часов утра.