— Затем, чтобы он дал показания, когда, сколько раз и что именно он передавал вам от Яши.
— Эти данные совершенно достаточны для того, чтобы Якова Савельевича расстрелять… А если бы это было у нас, в цивилизованном мире, — гильотинировать.
— Разве я сказал, что собираюсь эти данные передавать в Москву?
— Не передавая их в Москву, вы нарушаете свой долг, вы преступаете закон и становитесь изменником.
— Вам очень хочется, чтобы я передал эти данные?
— Нет, мне этого не хочется.
— Правильно. Репутация в вашем деле — основа успеха.
— В вашем тоже.
— Вот и уговорились: вы не трогаете мой долг, а я — вашу репутацию. Теперь пропозиции ясны?
— Теперь — да. Но отчего вы не боитесь меня? Не меня, — он деланно улыбнулся, — а хотя бы моего телохранителя?
— А почему вы думаете, что я не подстрахован?
— Хорошо. Ясно. Чего вы хотите?
— Единственно одного — сохранить жизнь Якову. Его обвиняют не только в хищениях бриллиантов — это еще надо доказать; его обвиняют в том, что он мешал Наркомвнешторгу заключать сделки на продажу бриллиантов и находился в сговоре с вами — с самым мощным торговцем драгоценностями. Я хочу, чтобы вы завтра же посетили Литвинова и выразили удивление, отчего Москва не отвечает на три ваших письма, в коих вы предлагаете вступить в прямые переговоры с Наркомвнешторгом на взаимовыгодных условиях. При нашей бюрократии в версию трех писем могут поверить. Во всяком случае, в это удобно поверить, когда в Гохране взяты почти все оценщики.
— И… Пожамчи?
— Конечно.
— В вашем предложении не сходится лишь мелочь: я действительно писал в Москву, я предлагал торговые переговоры, но я называл в качестве контрагентов Пожамчи и Шелехеса.
— Наоборот. Это подтверждает мою позицию. Наверняка Литвинов или Старк осторожно пустят в вас шар: «Шелехес и Пожамчи уехали в командировку — так что, видимо, вы, господин Маршан, решите дождаться их возвращения».
— Ну отчего же, господин посол, я готов войти в контакт с представителем любого компетентного русского ведомства, и не мое право определять состав торговой делегации, просто в лице господ Пожамчи и Шелехеса вы имеете высокого класса специалистов, — начал подыгрывать Маршан, — которые смогли бы защищать интересы вашей страны…
— Ну вот и все, — устало сказал Роман и закрыл глаза. — И поскольку теперь позиции Советской власти довольно сильны в Германии, туда послом едет Крестинский, советовал бы называть разумные цены — немцы идут на торговлю, а следом пойдут и англичане, поверьте слову, господин Маршан.
— Спасибо за информацию… Когда поедет в Берлин господин Крестинский?
— Скоро, — ответил Роман, — и не думайте, что я буду торговать секретами моей страны.
— И не надо! Разве можно предавать секреты своей страны? Последнее: что с Огюстом? Он мне скоро понадобится…
— Когда вы заключите сделку с Москвой, он вернется.
— А если с ним что-либо случится?
— Кому он нужен? — медленно поднимаясь со стула, ответил Роман. — Мне лишние скандалы не нужны.
— Вам придется из-за печальных обстоятельств с Яшей вернуться в Москву? Или вы…
— А вот это уже мое дело.
«Маршан согласен начать немедленные переговоры с Наркомфином. Даст цены европейского рынка. Яков пересылал бриллианты Маршану через Огюста. Показания Огюста прилагаю.
«Революционный трибунал РСФСР под председательством Карклина, при обвинителе Крыленко рассмотрел в открытом судебном заседании дело о хищении бриллиантов и золота в Гохране РСФСР. Обвиняемых защищали члены Московской городской коллегии правозаступников Муравьев, Афанасьев, Гинцбург, Васильев, Грызлов.
Государственный обвинитель Крыленко потребовал для всех обвиняемых высшей меры наказания — расстрела. Революционный трибунал приговорил: Пожамчи, Шелехеса, Прохорова, Газаряна, Белова, Воронцова (заочно) — к расстрелу, Оленецкую — к двенадцати годам, Левицкого — к шести годам принудительных работ, Козловскую — к трем годам лишения свободы (условно), Шмелькова — к двум годам принудительных работ, Клейменову — к году лишения свободы (условно).
Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. По отношению к Пожамчи, Шелехесу, Прохорову, Газаряну и Белову приговор должен быть приведен в исполнение в течение 24 часов».
«Москва, ВЧК, Бокию.
Сегодня в совпосольстве подписано соглашение с концерном Маршана на приобретение им драгоценностей. Маршан перевел на счет торгового представительства три миллиона долларов. Цена была предложена им в соответствии с курсом антверпенской биржи. Подписано также особое соглашение на посредничество: Маршан взял обязательство ввести наших представителей на биржи Антверпена, истребовав для себя процент с оборота.
Всеволод стоял, прижавшись лбом к стеклу. Моросил дождь. Встречный ветер сбивал капли в маленькие ручейки, и они дрожали, словно ртуть, прокладывая свои неведомые дороги, жались к ржаво-зеленой раме. Иногда по крыше вагона раскатисто прогрохатывало, будто кидали горох: это поезд проходил узкую, сероватую полосу ливня.
А потом, как чудо, поезд вынырнул в солнце, вспыхнула бело-красная радуга над васильковым, давно не паханным полем.
«Сразу отца в охапку, — думал Всеволод, радуясь близкой осуществимости этой своей мечты, — и немедленно в Узкое».
Они очень любили это место: дворец, построенный по проекту Паоло Трубецкого. Отец в первый их приезд сюда подвел Всеволода к воротам в поместье; было это на закате.
— Жди, — сказал он шепотом, — и смотри внимательно, сейчас будет чудо.
Солнце медленно, тяжелыми рывками, опускалось. Оно ударилось об арку, замерло на мгновение, потом стремительно стекло вниз и упруго заполнило собой овал ворот, и было так несколько минут — плененное солнце, не властное вырваться из геометрической точности арки, и смотреть на это бессилие светила, пусть даже временное, было жутковато.
Отец хвастливо глянул на Всеволода и сказал:
— Это я сам открыл.
«Сначала будем гулять по лесу, — думал Всеволод, — грибы станем собирать, сейчас хорошие грибы должны пойти… Он любит смотреть, как я грибы собираю… Никогда боровик сам не сорвет, все норовит меня подвести к грибу, знает, как я жаден до белых…»
…Чем ближе к Москве подъезжал поезд, тем чаще Всеволод обращался в мыслях к отцу.
«Я был кругом не прав, — думал он, — я не имел права говорить с ним так, как говорил раньше. Утверждая себя, свою правоту, я отвергал его. Я был жесток, оспаривая его манеру мышления, его систему доказательств, его логику, его привычки, выработанные всеми его шестьюдесятью годами. Отец не мог отринуть свое прошлое, он верил в то, что делал, он никогда не мог делать того, во что он не верил — по-детски, наивно, но до конца. Значит, когда мы с ним ссорились, я был не прав, потому что не мог быть доказательным. Почему мы всегда так жестоки к самым близким? Отчего я был так терпим с Никандровым? Надо быть непримиримым, когда перед тобой враг с пулеметом, а мы все больше непримиримы, когда спорим с безоружным».
Поезд замедлил ход, а потом и вовсе остановился, тоскливо провизжав тормозами.
— Товарняк, из Ревеля погонят, — объяснил проводник. — С хлебом. Их теперь как курьерские пропускают.
И действительно, минут через десять прогремел длиннющий состав.
Владимиров вспомнил Федора Шелехеса. Чем больше сейчас он насчитывал вагонов с хлебом, тем явственнее ему виделось лицо Федора, когда тот собирался к Маршану. За несколько часов лицо его осунулось, глаза запали, а скулы набухли острыми желваками. Доброе лицо Федора сделалось в тот вечер жестоким, чужим и очень усталым.
Вспомнились Всеволоду глаза Лиды Боссэ, когда она рассказывала про своего отчима; вспомнилось, как гремели алюминиевые кружки в гулком тюремном коридоре перед завтраком и обедом, когда по камерам разносили баланду; вспомнилась ненависть в лице Неуманна, когда тот отпускал его, и вдруг громадная усталость навалилась на Всеволода, такая усталость, что даже ноги ослабели.
Он вернулся в купе и лег на плюшевый диван, пропахший нафталином и сыростью.
«Ну, вот и все, — сказал он себе. — Слава богу, дома…»
«По решению Особого Совещания НКВД СССР от 29 марта 1938 года:
Шелехеса Федора Савельевича («Роман»)
Боссэ Лидию Ивановну
Шорохова Геннадия Гавриловича
приговорить к высшей мере социальной защиты, как эстонских шпионов.