поэзии. Как ювелир слова — он один из самых замечательных. Третий этап — тридцатые годы. В стихах этих лет есть, конечно, и автобиографические элементы, но главное, как всегда у Мандельштама, — общее. Трагические испытания, которые выпали на долю не только ему, но всему народу. И в этих трагических стихах звучит эллинская музыка, но по-иному. При всей тяжести, которая давит на поэта, он сохранил веру в красоту и справедливость мира.
По своему совершенству, по конденсированности поэтичности трудно что-либо поставить рядом. Он лирик прежде всего, не случайно не писал поэм.
Студент МГУ БОРИСОВ читает подряд, великолепно, на одном дыхании:
Ламарк.
ТАРКОВСКИЙ[64] (начинает как бы с середины фразы). И у Мандельштама никогда не будет такой эстрадной славы, как у Есенина или Маяковского, и слава богу, что не будет, нет ничего ужаснее такой славы
В его поэзии пересеклись дарование и время. Он труден для невнимательного понимания. Когда читается «век-волкодав», то ведь это век, который д
Вершина поэзии М. — «Стихи о неизвестном солдате». М. — один из основоположников того нового мироощущения, с которым связана теория относительности, открытия Резерфорда, живопись Пикассо, фильмы Чаплина. В поэзии он разработал стихию нового мироощущения первый. Самое важное — его связь со словарем, со всем богатством русского языка. Он далек от расхожего романса. Его известность в литературе близка известности другого великого русского поэта — Боратынского
СТУДЕНТ Щукинского училища читает стихи (удивительно пошло и развязно):
ВАРЛАМ ШАЛАМОВ (бледный, с горящими глазами, напоминает протопопа Аввакума, движения некоординированные, руки все время ходят отдельно от человека, говорит прекрасно, свободно, на последнем пределе, — вот-вот сорвется и упадает…).
Я прочитаю рассказ «Шерри-бренди», написал его лет 12 тому назад на Колыме. Очень торопился поставить какие-то меты, зарубки. Потом вернулся в Москву и увидел, что почти в каждом доме есть стихи Мандельштама. Его не забыли, я мог бы и не торопиться. Но менять рассказ не стал.
Мы все свидетели удивительного воскрешения поэзии М. Впрочем, он никогда и не умирал. И не в том дело, что будто бы время все ставит на свои места. Нам давно известно, что его имя занимает одно из первых мест в русской поэзии. Дело в том, что именно теперь он оказался очень нужным, хотя почти и не пользовался станком Гутенберга.
О М. говорили критики, якобы он отгородился книжным щитом от жизни. Во-первых, это не книжный щит, а щит культуры. А во-вторых, это не щит, а меч. Каждое стихотворение М. — нападение.
Удивительна судьба того литературного течения, в рядах которого полвека тому назад М. начинал свою творческую деятельность. Принципы акмеизма оказались настолько здоровыми, живыми, что список участников напоминает мартиролог, — мы говорим о судьбе М. Известно, что было с Гумилевым. Нарбут умер на Колыме. Материнское горе, подвиг Ахматовой известны широко, — стихи этих поэтов не превратились в литературные мумии. Если бы этим испытаниям подверглись символисты, был бы уход в монастырь, в мистику.
В теории акмеизма — здоровые зерна, которые позволили и прожить жизнь и писать. Ни Ахматова, ни Мандельштам не отказывались от принципов своей поэтической молодости, не меняли эстетических взглядов.
Говорят, Пастернак не принадлежал ни к какой группе. Это неверно, он был в «Центрифуге» и очень горько сожалел об этом. Ни М., ни Ахматовой ничего не пришлось пересматривать.
Давно идет большой разговор о М. Здесь — лишь миллионная часть того, что можно сказать. В его литературной судьбе огромная роль принадлежит Надежде Яковлевне, она не только хранительница его стихов, она — самостоятельная и яркая фигура.
«Поэт умирал. Большие, вздутые голодом кисти рук с белыми, бескровными пальцами и грязными, отросшими трубочкой ногтями лежали на груди, не прячась от холода. Раньше он совал их за пазуху, на голое тело, но теперь там было слишком мало тепла. Рукавицы давно украли — для краж нужна была только наглость — воровали среди бела дня. Тусклое электрическое солнце, загаженное мухами и закованное круглой решеткой, было прикреплено высоко под потолком. Свет падал в ноги поэта — он лежал, как в ящике, в темной глубине нижнего ряда сплошных двухэтажных нар…»
«…Жизнь входила сама, как самовластная хозяйка; он не звал ее, и все же она входила в его тело, в его мозг входила как стихи, как вдохновение… Стихи были той животворящей силой, которой он жил… Он не жил ради стихов, он жил стихами…
…Все, весь мир сравнивался со стихами — работа, конский топот, дом, птица, скала, любовь — вся жизнь легко входила в стихи и там размешалась удобно. И это так и должно быть, ибо стихи были словом… Поэт понял, что сочиняет сейчас настоящие стихи. И что в том, что они не записаны? Записать, напечатать — все это суета сует. Все, что рождается не бескорыстно, это не самое лучшее. Самое лучшее — то, что не записано, что сочинено и исчезло, растаяло без следа, и только творческая радость, которую ощущает он и которую ни с чем не спутать, доказывает, что стихотворение было создано…
…К вечеру он умер.
Но „списали“ его на два дня позднее — изобретательным соседям его удавалось при раздаче хлеба двое суток получать хлеб на мертвеца; мертвец поднимал руку, как кукла-марионетка. Стало быть, умер раньше даты своей смерти — немаловажная деталь для будущих биографов».