оставшихся на Земле нам сгодится, а на кого и время тратить не стоит. Я не понимаю, чего во мне можно исследовать. Но я привык делать то, что говорят старшие, не особо задумываясь над причинами. И это верно: если подающий патрубок или витки соленоида начнут вникать, зачем и как, — пожалуй, и двигатель заглохнет. А если уж ионы начнут рассуждать о том, с чего вдруг их выбрасывают в вакуум, да еще с такой скоростью, — конец полету.
Я всегда был такой: ел кашу, которую терпеть не мог; стоял справа, проходил слева и вообще соблюдал. Но иногда меня вдруг заносило. Неожиданно для самого себя срывало башню; в такой момент я мог выскочить из окна, пнуть в колено воспитателя или бросить глайдер в вираж, запрещенный инструкциями. И прийти в итоге первым на финиш.
Док намекал, что именно эти всплески и были попытками Истинного прорваться наружу, сквозь толстый слой шлака, который навалила цивилизация. Но я не хочу об этом думать. Лучше уж начну писать, как он велел.
Маму я почти не помню. Какие-то обрывки: теплый запах, теплые руки. Она стоит на коленях и обнимает меня. Мне никогда после не было так уютно и так тревожно. Потому что знал, что это — прощание. Ее плащ с круглым значком на лацкане (черная окружность с точкой по центру на белом фоне) шуршал, будто звал куда-то, торопил.
И она ушла.
Мне было десять, когда я рассказал отцу об этом воспоминании; отец разозлился, горло его набухло готовыми порваться от гнева жилами. Он кричал, брызгая воняющими пепельницей слюнями: мол, я ничего не могу помнить, потому что был безмозглой личинкой; я и сейчас дебил, а тогда вообще был еще зародышем, полуфабрикатом. Что это дурь и фантазии: он выяснит, кто меня надоумил ляпнуть этакую чушь, и вырвет провокатору кадык, но прежде выдерет ремнем ублюдка, столь похожего на чокнутую мамашу. Он начал шарить по поясу под нависшим брюхом, но потом вспомнил, что в трусах; бросился к шкафу, где у него висели брюки, и начал выдирать из петелек ремень, похожий на гладкую желтую змею. Петельки сопротивлялись (они были за меня); брюки, упираясь, сморщились гармошкой. Я не стал дожидаться результата схватки и смылся. Распахнув окно, сиганул в мокрые кусты со второго этажа; здорово отбил пятки, но времени страдать не было.
Убежал за сарай и спрятался в старой железной бочке. Там пахло ржавчиной и плесенью, по мне бегала какая-то многоногая мелочь, от чего кожа пошла пупырышками. Было холодно и мокро; отец, ругаясь, бродил по двору и кричал, чтобы я немедленно вышел, и тогда он меня убьет. Логики в этом требовании не было ни гроша; отец вообще не отличался умом, теперь-то я это понимаю.
Он испробовал разные методы: фальшиво сюсюкал, что уже меня простил и купил шоколадку, а через пять минут по визору будут мультики; но я-то точно знал, что нынче вторник, потому что вчера в школе был урок гражданственности, который по понедельникам, а мультики по вторникам не показывают, ибо постный день.
Так он долго бродил по мокрой траве, ругаясь и умоляя поочередно. Был момент, когда я едва удержался: после того как он пригрозил растоптать модель «Отважного», если я не появлюсь немедленно. Но я стерпел.
Отец ушел, а я торчал в бочке, пока не стемнело. В открытое окно визор орал про мяч на третьей линии: шла трансляция полуфинала.
Я попытался вылезти: ноги затекли и не слушались, замерзшие пальцы срывались с края бочки, и в какой-то момент мне показалась, что вся моя жизнь пройдет в этой железной, смердящей ржавчиной и плесенью тюрьме. Насосавшиеся до отвала комары не могли даже улететь: тяжело дыша от пережора, они пешком сползали с меня и отдыхали на ржавых стенках. Я совсем отчаялся и собрался захныкать; но тут женский ласковый и тревожный голос прошептал:
— Ты сможешь, ты ведь мужчина.
Я выбрался оттуда.
Прокрался в спальню: книжки мои были разбросаны по полу, планшет разбит. Под ногами хрустело. Я присел на корточки, пощупал и понял: это были обломки модели космического фрегата второго ранга «Отважный».
Я ждал выпуски с комплектацией. Прибегал к магазину, когда улицы городка были еще пусты, только роботы-уборщики тихо шуршали по асфальту, и торчал у витрины. Я собирал «Отважного» целый год. Сдавал бутылки и даже подворовывал из отцовского бумажника.
Теперь от фрегата остались только хрустящие, как кости павших, ошметки.
Я не стал плакать.
Визор продолжал орать. Не заглядывая в гостиную, я и так знал, что отец дрыхнет, откинувшись головой на спинку дивана; нашлепка модема на его виске моргает в такт воплям комментатора. Грязная майка едва не лопается на брюхе, две бутылки из-под пива валяются на полу, а третья выпала из его волосатой лапищи на диван и вытекла.
Он всегда брал три бутылки, потому что третья бесплатно.
В кладовке стояла старая канистра с горючим для аварийного генератора. Запах бензина всегда нравился мне; от него почему-то чудился ветер в лицо, пахнущий полынью, и рев мотоциклетного мотора — я не знаю, откуда у меня взялось такое воспоминание. Наверное, из исторического фильма.
Горючее булькало и наполняло дом восхитительным ароматом. Вспыхнуло, лопнуло раскаленным шаром в лицо: я едва успел отскочить, но брови все-таки опалил.
Добежал до кустов, когда завыла сирена и зашипели струи пламегасителя: я забыл про автоматику и не выключил ее.