распоряжения, от которых зависела судьба народа на целую историческую эпоху. Эти решения, однако, почти не обсуждались. Я бы затруднился сказать, что они по-настоящему взвешивались и обдумывались. Они импровизировались. От этого они не были хуже. Напор событий был так могуществен, и задачи так ясны, что самые ответственные решения давались легко, на ходу, как нечто само собою разумеющееся, и так же воспринимались. Путь был предопределен, нужно было только называть по имени задачи, доказывать не нужно было и почти уже не нужно было призывать. Без колебаний и сомнений масса подхватывала то, что вытекало для нее самой из обстановки. Под тяжестью событий «вожди» формулировали только то, что отвечало потребностям массы и требованиям истории.
Владимир Ильич у себя в комнате погасил ранее меня. Прислушиваюсь: спит ли? Ничего не слышно. Начинаю дремать, и когда вот-вот должен был заснуть, вдруг блеснул свет там, у Владимира Ильича. Я насторожился. Слышу, почти бесшумно встал он с кровати, тихонько притворил дверь ко мне и, удостоверившись, что я сплю, еле слышными шагами, на цыпочках, подошел к письменному столу, чтобы никого не разбудить. Сел за стол, открыл чернильницу и углубился в работу, разложив какие-то бумаги.
Конечно, я не спал. Сердце мое сжалось, забилось, и я подумал: «Вот он, творец революции, истинный революционер, умеющий совершенно забывать себя для блага нашей страны. Как устал он! Какой был напряженный день, полный тревог и волнений! И вот он превозмог себя, откинул всю неимоверную усталость и силой несокрушимой воли поднял себя с постели и отогнал сон, так нужный ему теперь. Вероятно, что-либо особо важное засел он писать, когда не нашел возможным даже дать себе вполне законный отдых».
И он писал, перечеркивал, читал, делал выписки, опять писал и наконец, видимо, стал переписывать начисто. Уже светало, стало сереть позднее петроградское осеннее утро, когда наконец Владимир Ильич потушил огонь и лег в постель и тихо-тихо заснул или задремал, так что его совсем не было слышно. Забылся и я.
Утром, когда надо было встать, я предупредил всех домашних, что надо быть потише, так как Владимир Ильич работал всю ночь и, несомненно, крайне утомлен. Наконец он, когда его еще никто не ждал, вдруг показался из комнаты совершенно одетый, энергичный, свежий, бодрый, радостный, шутливый.
— С первым днем социалистической революции! — поздравлял он всех, и на его лице не было заметно никакой усталости, как будто он великолепно выспался, а на самом деле спал-то он разве два-три часа, самое большее, после такого ужасного, двадцатичасового трудового дня. Когда собрались все пить чай и вышла Надежда Константиновна, ночевавшая у нас, Владимир Ильич вынул из кармана чистенько переписанные листки и прочел нам свой знаменитый «Декрет о земле».
Вот выдержка из записей моей жены, сделанных, впрочем, уже значительно позднее:
«…Помню, на второй или третий день после переворота, утром, я зашла в комнату Смольного, где увидела Владимира Ильича, Льва Давыдовича, кажется, Дзержинского, Иоффе и еще много народу. Цвет лица у всех был серо-зеленый, бессонный, глаза воспаленные, воротники грязные, в комнате было накурено… Кто-то сидел за столом, возле стола стояла толпа, ожидавшая распоряжений. Ленин, Троцкий были окружены. Мне казалось, что распоряжения даются, как во сне. Что-то было в движениях, в словах сомнамбулическое, лунатическое, мне на минуту показалось, что все это я сама вижу не наяву и что революция может погибнуть, если „они“ хорошенько не выспятся и не наденут чистых воротников: сновидение с этими воротниками было тесно связано»
Троцкий выглядит уставшим, нервничает и этого не отрицает. Начиная с 20 октября он не был дома. Его любезная супруга, яркая, подвижная, изящная женщина, рядовой партиец, говорила мне, что жильцы их дома грозятся убить ее мужа. Нет пророка в своем квартале, но, согласитесь, разве не забавно вообразить, что сей безжалостный диктатор, властелин всея Руси, не смеет ночевать дома из страха перед метлой консьержки?
У Троцкого двое прелестных сыновей 10 и 12 лет, они время от времени прибегают и отрывают от дел своего отца, которого они обожают, при этом и грозный лидер не прячет своей радости.
Разве у «чудовища» может быть человеческое сердце?!
Он редко оставляет Смольный, проводит бессонные ночи, и его вклад в работу огромен.
Надо формировать правительство. Нас несколько членов Центрального Комитета. Летучее заседание в углу комнаты.
— Как назвать? — рассуждает вслух Ленин. — Только не министрами: гнусное, истрепанное название.
— Можно бы комиссарами, — предлагаю я, — но только теперь слишком много комиссаров. Может быть, верховные комиссары?.. Нет, «верховные» звучит плохо. Нельзя ли «народные»?
— Народные комиссары? Что ж, это, пожалуй, подойдет, — соглашается Ленин. — А правительство в целом?
— Совет, конечно, совет… Совет народных комиссаров, а?
— Совет народных комиссаров? — подхватывает Ленин, — это превосходно: ужасно пахнет революцией!..