месяц в концентрационный лагерь, но потом, когда начался откат, сопутствующий всякому стихийному взрыву, отпустили на все четыре стороны. Добрые люди дали денег на дорогу, и он уехал в Мюнхен продолжать учение. Языка он не знал, усердием не отличался и поэтому вскоре перестал посещать лекции и пристроился в усташеской газете Илича. Поначалу ему поручали писать политические статьи, но Илич работу Ивана браковал: «Молод, голова не в ту сторону налажена, слишком певуч, в политике посуше надобно». Потом Шох начал сочинять басни, но Илич и это отверг: «Мы серьезный орган, нам не до поэзии, пусть в стихах дома упражняется». Тогда Иван стал «обработчиком»: переделывал статьи, имитируя разные стили, чтобы читателю казалось, будто в газету пишет множество самых разных людей, со всех концов Хорватии. Однако вскорости ему все это надоело, и он вернулся домой — хотелось видеть глаза людей, которые собирались, когда был жив отец, и плакали, когда Иван читал им свои стихи о поле, конях, любви, закатах, и не скупились на похвалу, столь надобную сердцу поэта.
Память о Германии жила в нем: с одной стороны, он навсегда запомнил мощь тамошних городов, жаркий рев машин, богатство магазинов, но, с другой — он особенно остро почувствовал свою ненужность там. И тогда впервые в нем родилась острая жалость к себе, пронзительная жалость, которая могла порой вызвать у него неожиданные слезы, казавшиеся окружающим высшим проявлением поэтического дара.
…Человек, вкусивший творчества, должен стать объектом изучения социологов. Такой человек, будучи освящен известной мерой таланта, имеет возможность понять значительно больше из того, что волнует и мучает его современников. Параллельно этому растет и тираж книг такого художника, и аудитория читателей, и популярность, и, как неминуемый результат формулы «товар — деньги — товар», поднимается его достаток. Художник меньшего дарования или же человек, мнящий себя художником только потому, что он научился складывать слова во фразы, воспринимает успех своего коллеги сугубо болезненно и враждебно. Когда «маленький художник» (хотя в понятии «маленький художник» заключен определенный допуск, ибо художник маленьким быть не может) начинает ощущать свою ненужность обществу, незаинтересованность в нем и в его работе, он ищет виновных во всех, но только не в себе самом. Тщеславие, а не зависть, подвигло Сальери на беспощадную борьбу. Тщеславие подвигло авторов гитлеровской теории «крови и почвы» на изгнание из рейха гениев литературы и кинематографа, тщеславие привело Ивана Шоха к германскому консулу в Загребе.
Умные люди из германского консульства в Загребе заинтересовались Иваном Шохом и сделали так, чтобы на него обратил внимание доктор Мачек.
В разговоре с германским консулом Иван Шох особо подчеркнул, что не иностранцу он хочет служить, что содействие рейха ему нужно лишь для того, чтобы всемерно помочь делу, за которое он готов отдать жизнь, — созданию независимой Хорватии.
А уж в том, что в Хорватии он отвоюет себе место под солнцем поэзии, Иван Шох не сомневался. Маленький художник, он был большим практиком; он понимал, что конкуренция с поэтами Белграда, Сараева, Скопле отпадет сама по себе, а с хорватскими коллегами всегда можно справиться, если только верой и правдой служить тому, кто должен и может «взять верх». А этим человеком не Павелич будет, он далеко; этим человеком должен стать Мачек.
Германцы свели его с Мачеком. Шох запомнит это благодеяние, но служить он будет хорватскому вождю. Тому, кто помог изданию двух его книг. Тому, кто взял его в свой секретариат и сделал ответственным за вопросы культуры. Тому, кто настоял на опубликовании в трех газетах статей о его, Ивана Шоха, таланте, а он-то, Иван Шох, знал, как этому сопротивлялись редакторы — и Звонимир Взик, и Ладо Новак, и Иво Шримек. Тому, кто вывел его из-под удара полиции, раскопавшей данные о том, что он работал в газете усташей. Тому, кто дал ему автомобиль, квартиру и достаток. Этого не забывает никто, а уж он, Иван Шох, особенно.
Именно этого человека, Ивана Шоха, и пригласил к себе доктор Мачек, когда полковник Везич ушел от него.
— Вот что, Иван, — сказал Мачек, — я не влезаю в полицейские дрязги, но дело крайне срочное. Мне бы хотелось, чтобы кто-то из ваших друзей нашел возможность сообщить по инстанции, что заместитель шефа здешней секретной полиции, курирующий «германскую референтуру», видимо, по указанию из Белграда следит за группой немецких коммерсантов. Нецелесообразно позволять всякого рода злонамеренным слухам уходить из столицы Хорватии в Белград… Фамилии запомните, пожалуйста: господин Веезенмайер, господа Фохт, Диц, Штирлиц и Зонненброк. Полковник Везич просил меня сообщить о факте, как он сказал, «подрывной деятельности» германских гостей непосредственно правительству. У него, сказал он, есть неопровержимые факты и улики. Ему нужна санкция на действия, но он хочет, чтобы я решил, когда именно и каким образом ему надлежит действовать. Я, естественно, пообещал ему связаться с Белградом. — Мачек пожал плечами. — Но я этого делать не стану. Словом, проинформируйте ваших друзей. — Мачек внимательно посмотрел на Шоха и повторил: — Всех. Понятно вам? Дело скверное. Боюсь, что Везич в курсе моей встречи с Веезенмайером. Он не сказал об этом прямо, но говорил так, словно давал понять, почему пришел именно ко мне. Ясно? Он хочет добиться своего руками противников, то есть нашими руками…
— А чего он хочет добиться?
— Он хочет, чтобы эти немцы были немедленно выдворены из Югославии. Он хочет, чтобы мы санкционировали объединение всех сил в стране; он считает, что левые группы снимут сейчас свои бескомпромиссные лозунги и вольются в общий фронт обороны…
— Если позволите, я займусь этим делом сразу же…
— Держите меня в курсе. В самом крайнем случае подключусь я, но желательно, конечно, чтобы мне не пришлось влезать в эту грязь.
Мачек конечно же мог бы пригласить к себе губернатора Шубашича или позвонить шефу департамента внутренних дел, однако в этом случае он должен был прояснить свою позицию — не ограничиваться же ему, лидеру хорватской партии, передачей новостей, которые сообщил полковник Везич, записавшийся на прием «по личному вопросу». Его позиция должна быть четкой и определенной: либо он поддерживает точку зрения Везича, либо отвергает ее. Этот полковник загнал его в угол не теми данными, которые сообщил ему, но самим фактом их встречи. А занимать определенную позицию в таком вопросе — дело рискованное; скажи ему Веезенмайер со всей определенностью: «война», — он знал бы, как поступить с Везичем. Займи правительство жесткую и определенную линию — блок с англичанами, всеобщая мобилизация, открытое обращение за помощью к Белому дому, договор с Москвой, — он бы тоже поступил — с большим или меньшим вероятием — совершенно определенно. Но в момент всеобщих шатаний и полнейшей неясности только глупец и неискушенный дилетант от политики может принимать бескомпромиссное решение. Именно поэтому Мачек до сих пор не вошел в кабинет Симовича. Он ждет. Он не имеет права на опрометчивый шаг — за ним Хорватия.
Мачек знал, что Шох, не играя сколько-нибудь самостоятельной роли, тем не менее мог оказывать давление на людей, от которых зависело прохождение бумаги, влияющей самым решительным образом на судьбу того или иного дела.
Став секретарем Мачека, Иван Шох отладил личные связи с теми людьми в секретариатах министерств, в свитах военачальников, в редакциях газет и издательств, от которых зависели судьбы решений, принятых вышестоящими руководителями. Бумагу можно положить в сейф, чтобы она «отлежалась», а можно подсунуть ее на стол министра вне всякой очереди, добавив от себя несколько таких слов, которые решат судьбу дела больше, чем все аргументы, изложенные в ней. Можно отправить в редакцию сухую справку о переговорах в Берлине, Москве или Лондоне, а можно за столом друга-редактора попросить, чтобы газетчики дали по этому поводу большую статью и отметили его шефа так, чтобы всем стала ясна его истинная роль в правительстве. Естественно, всякая просьба будет уравновешена выполнением встречной просьбы того человека, который оказывает помощь ему, Шоху, и его шефу Мачеку. Но эти вопросы не всегда решишь по телефону, а на поездки по министерствам и редакциям среди рабочего дня нет времени, поэтому остается одно: собраться в воскресенье и среди шумных разговоров и обильных возлияний обговорить все дела дружески и доверительно.
Практика таких застолий стала постоянной для Ивана Шоха. Именно во время пирушек он обещал поддержку сыну помощника начальника управления внутренних дел Хорватии Шошича. Надо было отправить парня в порядке обмена на учебу в Гейдельбергский университет, и Шох сделал это.
Подполковник Шошич попросил дежурного секретаря не беспокоить его звонками, сказал, что будет с гостем в восьмом кабинете — на случай, если срочно понадобится генералу, — и, взяв Шоха под руку, повел в тихую комнату, где стоял американский холодильник, набитый сырами, фруктами и вином.
— Собираются ввести казарменное положение, — заметил Шошич, — так что придется срочно доставать второй «вестингауз» — мой шеф любит поесть, одного холодильника нам на двоих не хватит… Вина?
— Спасибо, Владимир. Времени на вино нет, да и потом дело, с которым я к тебе пришел, требует трезвой головы… Ты Везича знаешь?
— Везича? Из тайной? Знаю.
— Как ты относишься к нему? Что за человек?
— Ты задал два разных вопроса, Иван. Отношусь я к нему плохо, а человек он умный, очень умный и знающий.
— Почему ты относишься к нему плохо?
— Как бы тебе ответить…
— Яснее, — улыбнулся Шох. — Чтобы я понял.
— Вам, поэтам, важнее почувствовать. Это нам, сыщикам, понимать надо.
— Я спрашиваю о Везиче не как поэт.
— Как секретарь Мачека?
— Нет. Я спрашиваю о Везиче как его враг. Он хочет и может здорово навредить мне.
— В чем?
— Я должен отвечать?
— Ну что ты, Иван. Мне просто важно выяснить, куда от Везича могут пойти выходы: на криминальную полицию, если это связано с любовью и с векселями, или на политическую?
— Почему это важно для тебя?
— Потому что начальник криминальной полиции — мой друг. Как ты. Мы закроем у него любое дело. Любое. Если у тебя неприятности, связанные с этими вопросами, то мы сейчас же пригласим сюда Лолу и решим все на месте. Везич будет бессилен: мы ведь, как пчелы, живем по закону сот.
— Не то, Владимир, не то. Когда я говорю, что он хочет сделать мне зло, то я себя с тобой не разделяю. И с четырьмя миллионами наших братьев кровных тоже. Он хочет сделать зло и тебе, потому что считает всех нас ставленниками Германии. И всех тех, кто хочет мира и добра, он тоже считает агентами Гитлера.
— Хорошо, что ты прояснил ситуацию. Но он крепко сидит. Его сюда прислали из Белграда как соглядатая, хотя он и хорват. Если бы речь шла о другом человеке, о работнике чуть более низкого уровня, вопроса бы не было. А тут надо копать не только отсюда, но и из Белграда, из министерства. Во всяком случае любой его материал должен пройти через канцелярию. То есть через меня.
— Он выбрал окольный путь. Он хочет ударить в спину.