значительное время, около года, прежде чем принятые решения начали осуществляться, и мы реально увидели первые книжки научных журналов.
К этому же времени относится одно любопытное дело. Астрономы ввели меня в Московское общество любителей астрономии,[394] и очень скоро я оказался членом его правления. Общество было того же типа, как Французское астрономическое общество, то есть объединяло серьезных научных работников с любителями, иногда — очень невежественными, но большими энтузиастами. Среди этих последних оказался личный шофер Дзержинского.[395] Его ввел в общество один молодой студент Волохов, который работал некоторое время в Чека и распропагандировал там в астрономическом направлении нескольких работников. Этот шофер подал по начальству записку с просьбой назначить его директором Московской обсерватории. Записка с сопроводительной бумагой поехала в Совнарком, откуда была передана в Наркомпрос, оттуда попала в Главнауку, и там Покровский передал ее Гливенко, а он — своему помощнику Иванцову (тому самому). Тот усмехнулся, потер руки и назначил комиссию из Блажко, Казакова, Бастамова, Пришлецова, Михайлова, меня и самого кандидата.
Велик был испуг директора обсерватории Блажко, когда он узнал, какой кандидат добивается его места. Велик был испуг на обсерватории: шофер самого Дзержинского. Ветер паники подул и в Обществе любителей астрономии. Это дело потребовало ряд заседаний. Все старались убедить шофера, что он не годится в директора, но тот победоносно отражал все словесные атаки. «Скажите, — говорил шофер, — что легче: быть директором обсерватории или народным комиссаром по морским делам? А кто был комиссаром? Такой же матрос, как и я. И уж ручаюсь вам, что товарищ Дыбенко глупее меня и морское дело знает хуже, чем я — астрономию. Если мне понадобится консультация, чего лучше: вот мои консультанты (тут правой рукой он обнимал Блажко, а левой — Казакова): и компетентные, и честные, а захотят саботировать — Чека за мной». При этих словах оба консультанта зеленели.
Несколько раз я предлагал комиссии голосовать вопрос, который был совершенно ясен. И, странное дело, члены комиссии, которые в частных разговорах были со мной совершенно согласны, от голосования отказывались, так как вопрос-де еще недостаточно освещен. Тогда я пошел к Покровскому и через него, не говоря ему, в чем дело, получил свидание с Менжинским. Когда я описал ему всю эту картину, Вячеслав Рудольфович хохотал до упаду и обещал воздействовать на шофера. Так вдруг, за отсутствием кандидата, деятельность комиссии прекратилась.[396]
Теперь перенесемся в первые месяцы 1921 года. Произошли две смерти. Умер Л. К. Лахтин,[397] и исчезновение его прошло как-то незамеченным. Похоронили тихо, без помпы, без речей и при отсутствии большинства его коллег.
Другое дело — с Николаем Егоровичем Жуковским. С научной точки зрения он был, конечно, крупной фигурой, но не настолько, как хотят его представить: круг интересов очень узок, но в этом узком кругу Жуковский был хозяином. Его называют отцом русской авиации: это не совсем справедливо по отношению к адмиралу Можайскому, который осуществил первый летающий аппарат в 1882 году. Первое сообщение Николая Егоровича на авиационные темы имело место в 1903 году на одном из внеочередных заседаний Московского математического общества. Я помню хорошо на доске его чертежи, изображавшие схематизированные крылья, со стрелками, означавшими действующие силы, и с указанием на роль мотора; был дан подсчет количества лошадиных сил на единицу веса для существующих моторов, и Николай Егорович прибавил, что, собственно, уже сейчас такой аппарат возможен: он и был осуществлен братьями Райт именно в 1903 году. Что же касается до теоретических построений в том виде, как Жуковский рассказывал их, то они не являлись новостью и в литературе по авиации можно указать много его предшественников, иногда — за несколько десятков лет до него; я считаю работы Чаплыгина, во всех отношениях, гораздо более замечательными.
Николай Егорович привлекал своей изумительной наивностью, простодушием, приветливостью: в нем было что-то детское. Он был совершенно неспособен к интригам и, вместе с тем, очень законопослушен: не понимал, как можно идти против правительства. Когда в 1904 году я был довольно серьезно ранен во время манифестации 6 декабря на Страстной площади, Жуковский был чрезвычайно возмущен моим поведением. Точно так же он возмущался моим поведением в октябре 1917 года, когда я исполнил свой долг военного комиссара Временного правительства; и это — вовсе не по сочувствию его к советской власти, но потому, что она в то время уже была властью. Иначе говоря, Жуковский весьма последовательно стоял на точке зрения апостола Павла.[398] Никакого подслуживания, подлизывания; просто дух борьбы был ему совершенно чужд. О рассеянности его ходило очень много анекдотов. Хотя мне приходилось встречаться с ним довольно часто, особенной рассеянности не замечал. Один только раз, когда я был студентом второго курса, Жуковский начал читать нам лекцию, предназначенную для третьего курса, и дочитал бы до конца, если бы мы не остановили его. Как оппонент на защите диссертаций он не терпел, когда ему противоречили, и отвечал так, как ответил Штернбергу, не признавшему правильности возражений Жуковского: «Нет уж, позвольте, Павел Карлович, если я говорю вам, что это так, то это
В университетском ежегоднике Николай Егорович значился долгое время бессемейным, как вдруг около него появились взрослые дети: молодой человек, ничем себя не проявлявший, и дочь Леночка — очаровательное существо, сразу взявшее отца под надзор и обладавшее вполне определенной личностью. Она не только взяла в руки хозяйство, но и всю научную и деловую деятельность Николая Егоровича, навела твердый порядок, всем занималась, следила за ходом его исследований, за его учениками. Леночка была красива и добра; очень скоро она вышла замуж за летчика Юрьева, ныне — академика, и умерла незадолго до смерти Николая Егоровича. Это был для него тяжелый удар, после которого он стал быстро слабеть. Последний его выход в Математическое общество имел место в день, когда я докладывал одну мою работу по интегральным уравнениям, а Николай Егорович не любил их. «Тут бы можно было использовать дифференциальные уравнения», — сказал он. Именно в этом физическом вопросе такое упрощение было как раз