знаю о судьбе моей записки и не вижу никаких практических результатов. Я рассказал затем о глупости и несообразностях в политике Наркомпроса, об отсутствии у Луначарского интереса ко всему, что не касается искусства.
Цюрупа помолчал еще и пригласил других членов делегации высказаться столь же откровенно, прибавив, что нет ничего лучше взаимного доверия для того, чтобы ликвидировать недоразумения. В ответ на это говорил еще Стратонов, довольно долго; А. П. Павлов ограничился коротким заявлением, что ему было очень больно разойтись с коллегами по поводу забастовки, но, по существу, он совершенно согласен со всем, что было сказано. А. Д. Архангельский также сделал короткую декларацию. Затем мы передали Цюрупе докладную записку, и он сказал в ответ, что передаст Совету народных комиссаров все, что выслушал. Сам он считает, что все наши пожелания могут быть легко удовлетворены; счастлив, что представители науки заявляют о своей полной готовности работать для социалистического государства, и надеется вскоре сообщить нам очень приятные вести. После этого мы с большой сердечностью расстались с ним, и те же кремлевские автомобили развезли нас по домам. Ты была очень обрадована моим возвращением и сказала, что у тебя были очень большие опасения относительно моей участи.[469]
После этого визита к Цюрупе Москва была полна всевозможных слухов. Д. Д. Плетнев, как всегда, из высоко осведомленных источников принес ряд сообщений, из коих вытекало, что в общем разговор шел между двумя перепуганными группами; правда, перепуг был не одного порядка. Советское правительство, в момент Генуэзской конференции, не желало иметь у себя под ногами профессорскую забастовку, и было решено сделать все, чтобы ликвидировать ее безболезненно. Что же касается до профессуры, то, конечно, перепуг собственной смелостью был, и, несмотря на благожелательный прием у Цюрупы, опасения за дальнейший ход дела, как и за собственную судьбу, были у очень многих.
Вместе с тем движение расширилось, и ряд высших учебных заведений в Москве и провинции заявил о солидарности с Московским университетом. Петроград, город чиновничий, как всегда, шел в хвосте, но и там имели место изъявления солидарности, например — в Технологическом институте. Университет выжидал, а Политехнический институт, возглавляемый законопослушными и осторожными академиками (Иоффе, А. Н. Крылов), был совершенно определенно настроен по-«желтому».[470] «Помилуйте, разве можно ссориться с начальством», — говаривал неоднократно А. Н. Крылов.
Явочным порядком, как это всегда бывает, образовался совет представителей высших учебных заведений. Тут уже мы, университетские, тонули среди техников, равно как и мы, советские, тонули среди реакционеров. Мне неоднократно приходилось очень резко реагировать, когда некоторые представители (например, представитель Межевого института) заявляли, что дело нашей организации — бороться с коммунистами. И Гулевич, и я, и Стратонов, и Архангельский систематически отстаивали ту точку зрения, что наше движение должно помочь советской власти в упорядочении крупного участка культурного фронта, каковым является высшая школа и научная работа.
Нам оказывали сопротивление лица, впоследствии, во все моменты, падавшие к ногам, лизавшие… и согласные со всем, что бы ни делалось. Был один очень почтенный человек, по кличке Трипетрил, а на самом деле — Петр Петрович Петров, профессор химии и директор Политехнического музея, который говаривал: «Вот мне уже за восемьдесят, и я надеюсь добраться до девяноста, а почему? А потому, что с начальством всегда жил в мире».
Ходили слухи, что один из нас будет назначен, вместо М. Н. Покровского, заведовать и Академическим центром, и Главпрофобором. Ходили слухи, что будет создан при Наркомпросе специальный совет с участием выборных представителей профессуры для обсуждения и решения всех, нами поднятых, вопросов. Ходили и другие слухи, что Дзержинский неистовствует и находит, что все движение возбуждено из-за границы и что хорошая репрессия все приведет в порядок.
Нам пришлось видеться с очень многими деятелями. Горький отнесся к нам с высочайшим сочувствием[471] и обещал устроить свидание со Сталиным.[472] М. Н. Смит-Фалькнер, сохранившая и доверие, и симпатию ко мне — бунтовщику, передала мне привет и сочувствие от Сталина, с которым она была в большой дружбе. О. Ю. Шмидт очень интересовался ходом нашего дела и, хотя и с оговорками, находил, что мы правы. Члены нашего расширенного комитета, работавшие в Госплане, вели агитацию, и очень успешную, среди коммунистов-плановиков. Только Д. Д. Плетнев поговаривал (и был прав): «Куй железо, пока горячо», — но, где железо и чем его ковать, не указывал. Так дело дотянулось до конца 1921 года.[473]
Мой дневник в той части, где я говорю о московских годах, как будто мало говорит о тебе. Но это не так. Те годы были очень трудные. Мне приходилось очень много работать и отсутствовать, но все это было на фоне нашего счастья. Где бы ни был, я думал о тебе. Откуда бы ни возвращался пешком, в трамвае или на автомобиле, я всегда радовался, что сейчас увижу тебя. И для меня всегда было большим огорчением, если тебя не оказывалось дома. А это бывало: ты жила со своей семьей и в значительной мере ее интересами. Тебя часто утаскивали к родственникам, знакомым, в театры, и я всегда был этим доволен. Мне всегда хотелось побольше радости для тебя.
Я подошел к концу 1921 года. Праздники мы проводили дома. Была елка; к Кате приходили ее знакомые — танцевать, и мы приютили Кирфеда — Кирилла Федоровича Огородникова, который не имел уюта в новой семье своего отца. Дни рождественских каникул Кирфед проводил у нас, играл на рояле фокстроты и другие танцы того же типа, которые я находил отвратительными, но молодые веселились и танцевали. Я не помню, где мы встречали Новый год; кажется, у тети Аси. НЭП позволил им стать снова на ноги: Константин Леопольдович организовал маленькое производство, а для жилья купил гараж и превратил его в очень уютную квартиру с огромной столовой. Было ли это в 1921 или 1922 году, но Новый год у них мы встречали очень роскошно.
Столы ломились от еды и напитков, гостей было очень много и все прошло очень весело. Константин Леопольдович провозгласил тост за здоровье