политике.

Из Кракова на немецких машинах приезжали Лебедь, Стецко и Старух. Они объясняли легионерам, как сильна великая Германия и какой гений есть Адольф Гитлер, понятно и доходчиво учили, что как только придет на Украину армия великого фюрера и освободит народ от Советов, так сразу же настанет жизнь райская: начнется царство справедливости, ибо всякий украинец — брат украинцу, а все несчастья происходят в мире только тогда, когда правят коммунисты — свои и чужие, другой крови.

— Господин Лебедь, — спросил Микола по наивной своей молодости, — а как же так — господь наш Иисус Христос, Сын Божий, жидовской крови, а правит душами нашими, давая надежду и утешение бедным и обиженным?

Лебедь улыбнулся, внимательно оглядев юное, не знавшее еще бритвы лицо парубка.

— Парень, — ответил он, — Христос бескровен, он ведь — ты сам сказал — Сын Божий.

— Не, — упрямо не согласился Микола (тут можно со всей искренностью говорить, не под поляками ведь, а со своими), — нет, — повторил он, — кровь у Христа из ладоней сочилась, когда калеными гвоздями распяли тело Его.

— Микола, тебе не легионером, а проповедником быть…

Нахтигалевцы засмеялись; дружное ржание прошло по столам, но здесь были свои, поэтому Микола тоже улыбнулся, однако упрямо продолжая свое:

— Господин Лебедь, а вот когда мы под панами стонали, так ихний холоп, польский-то, наравне с нами страдал…

В помещении сделалось тихо. Легионеры переводили сузившиеся глаза с юного Миколы на резко рубленое, молодое еще, но в волевых морщинках лицо помощника Бандеры.

— И ляхи твоего отца не теснили? — спросил после долгой паузы Лебедь.

— Ну как не теснили?! — удивился Микола. — Еще как теснили! И хлеб забирали на армию, и коня! Еще б — не теснили…

— Ну, — облегченно ответил Лебедь, — я об этом и говорю. Чужой по крови, он и есть чужой.

— Так и у Седлецких хлеб забирали, и у Бочковского коня со двора увели! А ведь поляки!

— А вот интересно, что у вас про Советы говорили? — особым, искренним голосом спросил Лебедь, и Микола не обратил внимания на то, как слишком уж он открыто улыбнулся ему, приглашая к откровенному разговору.

— Разное говорили, — ответил Микола. — Дядька Остап говорил, что под Советами голодных нет, за школу платить не нужно, в театрах на украинском играют и что песни у них поют не хуже, чем в «Просвите».

— Врет он! — жестко сказал Лебедь. — Как фамилия дядьки Остапа?

— Буряк, — сказал Микола. — Остап Буряк, мы с ним в родстве.

…После первого урока политики Миколу, сына Степана, восемнадцати лет и семи месяцев от роду, направили на кухню постоянным дневальным. Такому обороту дела он обрадовался, потому что ежели черпак большой, значит, и миска своя.

Микола не знал и не мог, естественно, знать, что Лебедь уже обсудил его судьбу с Романом Шухевичем. Лебедь предложил вернуть парня домой, после того как легион передислоцируют в Санок, к русской границе. Однако Шухевич, побеседовав с офицером СС Крюгером, прикомандированным к «Нахтигалю», решил по-иному — оставить Миколу для того, чтобы на его примере воспитать остальных.

— Во Львове, — говорил Лебедь на следующем занятии, зная, что в помещении теперь одни лишь свои, недоумок кастрюли драит, — в первый день надлежит вам, хлопцы, ликвидировать комиссаров и чекистов: своих, украинских, спервоначала. Потом москалей, жидов и поляков. На каждого в день я кладу десяток. Всего вас восемьсот. За десять дней, таким образом, мы уберем всех врагов — дышать станет легче, да и место для тех наших, кто приедет следом из генерал-губернаторства, надо освободить. Я главные-то имена назову, а вы запомните. От этих главных круги себе разрисуете, их бесы тоже пятерками живут: вокруг главного — пять прихвостней, у каждого из этих пяти — своих еще с полтора десятка. А это легко, когда много. Один не дрогнет — другой развалится. Особенно бабы и дети: на них жмите, если тот, кто нам нужен, скрылся. Записывать, конечно же, ничего не надо, вы разведка, вам бумага и перо ни к чему, это для интеллигентиков там разных — писать, а нам делать надо. Очи закройте, отдохните малость, в себя поглядите, успокойтесь… Вот так. Готовы?

И Лебедь открыл папку и начал читать списки.

Громадные списки эти начинались с украинских фамилий. Коммунисты и беспартийный советский актив — в первую очередь. Потом пошли русские, польские и еврейские фамилии, которые в свою очередь подразделялись на два сектора. В тот, который именовался «№ 47/12», были занесены имена и адреса офицеров-пилсудчиков, известных своими отлаженными связями в армии. Этот список Бандера не утверждал в абвере. Этот список Бандера не утверждал и с Оберлендером, ибо понимал, что столкнется с возражением; опыт создания гитлеровцами «сил збройных» — польских вооруженных жандармов, надзиравших за украинскими районами в генерал-губернаторстве (при немце они пороли страшнее и безнаказанней даже, чем при пилсудской власти), — подсказал Бандере единственный путь: одним ударом уничтожить потенциального конкурента и врага, верой и правдой служившего одному с ОУН хозяину — Гитлеру.

Список украинских и польских интеллектуалов — цвет Львова, гордость Советского Союза и Европы, причем не только Европы славянской, — был утвержден Оберлендером, и уничтожение тысяч профессоров, врачей, художников и писателей было санкционировано. Второй список как бы прилагался к первому: список — он и есть список, в него, как в трамвай, можно натолкать — не лопнет; удобное это дело — список на расстрел: он развязывает руки в главном, а под главным всегда можно протянуть свое.

12. БЕСЕДЫ С ИНТЕРЕСНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ

Уставших с дороги Омельченко и Елену поместили в доме, где жил Роман Шухевич. Им отвели ту комнату, где обычно останавливался Ярослав Стецко, — маленькую, с окном, выходившим на огород, разросшийся, словно сад: лето было раннее и жаркое, а в мае прошли хорошие дожди.

Шухевич, как заметил Штирлиц, был с Омельченко почтителен, несколько даже подобострастен, но в глазах его то и дело мелькала особого рода игра — такая появляется, если только с врагом говоришь.

Штирлиц решил не мешать Шухевичу и Омельченко: первая беседа самая ответственная, когда притираются разности. Он был убежден, что Омельченко назавтра расскажет ему все с мельчайшими деталями.

Шухевич, начальник воинских соединений Бандеры, был уполномочен вести любые переговоры с представителями других групп националистов.

«Пусть поговорят, — решил Штирлиц, — эта первая их беседа с глазу на глаз поможет мне войти в здешнюю атмосферу».

…А Штирлица на ужин пригласил Оберлендер. На столе был жареный гусь с яблоками, хлеб и бутылка хорошей горилки — немецких наставников снабжали продуктами из краковских армейских складов.

— Не рветесь из этой дыры в Берлин? — спросил Штирлиц.

— Рвусь. Видимо, урбанизм так же едко входит в моральные поры человека, как бензиновая копоть — в поры телесные.

— Урбанизм — это идея, — заметил Штирлиц, — а всякого рода идея порождает антиидею. Не пройдет и десяти лет, как вы станете яростным поклонником деревенской благости.

— Это рискованное утверждение, — ответил Оберлендер. — Прошу к столу, оберштурмбанфюрер.

— Благодарю.

— Начнем с горилки? Я готовлюсь к русской кампании: у них в отличие от нас сначала пьют, потом закусывают.

— Да?

— Да. И это правильней. Алкоголь дает обострение чувственного восприятия. А разве этот жареный гусь не есть сгусток чувств?

Штирлиц посмотрел на породистое лицо Оберлендера и не сдержался:

— Всякий молодой мыслитель обычно старается утрированно ярко излагать мысль, а сказать-то нечего: философия — наука возраста.

На какое-то мгновение Оберлендер стал словно скованный, даже заметно было, как он напряженно прижал к бокам толстые руки, но потом, расслабившись, резко потянулся к бутылке.

— В отношении молодости вы правы, — сказал он, стараясь не казаться обиженным, — и в отношении философии тоже. Но я — иного типа мыслитель: мне все смешно. Мои сентенции не что иное, как тяга к юмору, которым судьба меня обделила. Впрочем, всех немцев судьба обделила юмором: даже интеллигенты у нас сплошь серьезные, скучные профессора, страдающие так открыто, что это граничит с кокетством.

— Ну, уж если откровенно, вы тоже кокетничаете, говоря, что вам все смешно.

— Знаете, оберштурмбанфюрер, мне приятно с вами, — искренне сказал Оберлендер. — Вы не скрываете своей антипатии; значит, мне не надо вас опасаться — люди вашего ведомства тогда только опасны, когда они проявляют чрезмерную доброжелательность.

— Браво! — сказал Штирлиц. — Это верно. Браво!

Оберлендер положил Штирлицу ножку, а себе взял крыло.

— Приятного аппетита! — пожелал он и хрустко разломил крыло, и в этом треске раздираемой кости прозвучало для Штирлица что-то особенное, страшное — он даже побоялся признаться себе в том, что именно он почувствовал, особенно когда глянул на сильные, округлые, ловкие и мягкие пальцы Оберлендера. Внимательно оглядев крыло, тот открыл рот, белые ровные зубы его впились в мясо, и лицо сделалось сосредоточенным.

Какое-то время Штирлиц слышал только, что Оберлендер жевал, обсасывал, хрупал; он ел ужасно — словно работал. Покончив с крылом, он легко, словно промокашкой, тронул губы салфеткой и спросил заботливо:

— Как гусь?

— Великолепен.

— Господи, я забыл о приправах! — ужаснулся Оберлендер. — Сейчас скажу дневальному — на кухне в рефрижераторе отменные приправы!

Оберлендер вышел во вторую комнату, которая служила ему одновременно кабинетом и спальней, и набрал номер внутреннего телефона.

— Микола, будь любезен, принеси мне приправы из рефрижератора!

Вернувшись к столу, он начал обстоятельно прицеливаться к ножке, поворачивая в сильных пальцах кусок мяса, как ювелир — драгоценность.

— Что наш Рейзер? Не мешает? Сработались? — спросил Штирлиц.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату