Монблан и уже с высоты попытаться охватить взглядом эти Альпы, и даже тогда не увидит он и десятой части; и дальше, над Атлантическим океаном, который не попадает в поле зрения, Скалистые горы и Анды также остаются незримыми. Душа человеческая потрясает! Лучше быть тем, кого вышвырнуло прочь в земные дали, за пределы самой удаленной орбиты нашего солнца, чем однажды почувствовать, что безнадежно утопаешь в себе самом!
Но не для того, однако, чтобы подумать об этих невидимых просторах, Пьер теперь – пусть и странно и совсем по-новому – взглянул на многие чудеса в этом бескрайнем мире; тем не менее он пока еще не обзавелся той духовной волшебной палочкой, коя, соприкасаясь только с простейшим жизненным опытом в жизни, немедленно привлекает к себе все взгляды, в каждом из коих светится безграничное понимание. Он еще не забрасывал удочку в колодец своего детства, чтобы выяснить, какая там может водиться рыба, ибо кто может помыслить о том, чтобы удить рыбу в колодце? Бегущий поток внешнего мира, где, вне всяких сомнений, резвятся золотые окуни и светлоперые судаки! Десять миллионов открытий были сделаны Пьером. Так древняя мумия лежит погребенной и завернутой в покровы и покровы; и требуется время, чтобы распеленать этого египетского фараона. Вне всяких сомнений, Пьер еще не начинал видеть сквозь поверхностную ложь мира, а наивно думал, что снял последний покров с лица истины. Но как бы глубоко геологи ни спускались под землю, ими было точно установлено только то, что земные слои накладываются один на другой. До своей оси наша Земля есть не что иное, как множество пластов, кои наслоились друг на друга. Великими трудами мы проводим раскопки в пирамиде; ползя на ощупь в полном мраке, добираемся до центральной комнаты и с радостью видим саркофаг; но когда мы поднимаем крышку – и никого не находим! – ужасающий простор, как широкая душа человеческая!
Пьер был занят написанием книги уже в течение нескольких недель – решительно следуя своему плану избегать всякого общения с кем-либо в городе – знакомыми или друзьями, – как раз тогда, когда они старательно избегали с ним встречи, ибо в их глазах он покатился по наклонной, он не отправлял почту и даже ни разу не завернул туда, хотя она была почти за углом от его нынешнего места жительства, и с этого времени не получал и сам ни письма, да и не ждал их; и вот так, отгородившись от мира да сосредоточившись на своем литературном предприятии, Пьер прожил несколько недель, когда новости в устной форме дошли до него, новости о трех важнейших событиях.
Первое: его мать умерла.
Второе: поместье Седельные Луга целиком отошло Глену Стэнли.
Третье: на Глена Стэнли возлагались надежды, как на ухажера Люси, коя, оправившись после своей болезни, едва не ставшей смертельной, жила теперь в доме своей матери в городе.
Из упомянутых известий первое причинило Пьеру наиболее острую и мучительную боль. Никакого письма ему не пришло, ни единого кольца или любой памятной вещи не было ему послано, ни малейшего упоминания о нем не осталось в завещании; ему рассказали также, что неутешное горе довело его мать до смертельной болезни, а потом, наконец, ввергло в безумие, кое быстро оборвала смерть; и когда он впервые услышал об этом, она уже покоилась в могиле двадцать пять дней.
Как ясно все это говорило в равной степени и о безмерной гордости, и о горе его матери, некогда прекрасной; и как мучительно это теперь намекало на смертельную рану ее любви к своему единственному и обожаемому Пьеру! Напрасно он убеждал себя, напрасно спорил с собой, напрасно искал спасения, припоминая все свои стоические аргументы, чтобы утишить приступ естественного душевного волнения. Природа победила; и со слезами, кои обжигали и жгли, как кислота, Пьер плакал, он был в исступлении от горькой потери матери, чьи глаза закрыли чужие руки нанятых людей, но чье сердце было разбито, а разум был уничтожен руками ее родного сына.
Какое-то время казалось, что его собственное сердце вот-вот разорвется, что его собственный разум вот-вот пойдет ко дну. Невыносимо горе человека, когда сама смерть наносит удар и затем уносит прочь все средства для утешения. Человеку в могиле уже нельзя оказать никакой помощи, никакая молитва до него не дойдет, никакого прощения от него уже не получишь; так что для кающегося грешника, чья несчастная жертва лежит в могиле, – для этого пропащего грешника его собственная гибель тянется вечно, и пусть даже это будет Рождество во всем христианском мире – для него это будет день адских мук, и совесть будет клевать его печень веки вечные.
С какой удивительной четкостью и ясностью он теперь прокручивал в своем уме все малейшие подробности своей прежней счастливой жизни вместе с матерью в Седельных Лугах. Он начал свои воспоминания с того, как одевался по утрам, затем неторопливо прогуливался по полям, затем радостно возвращался и приходил к будуару матери ее будить, затем следовал веселый завтрак – и так далее, и так далее, весь светлый день до конца, до того момента, как мать и сын целовали друг друга с легким, любящим сердцем и расходились по своим комнатам, чтобы приготовиться к следующему дню праздных наслаждений. Такое воспоминание о невинности и радости в час раскаяния и горя – это как раскаленные добела клещи, способные разорвать нас на части. Но, находясь в этом бредовом состоянии, Пьер не мог понять, где была та грань, коя разделяла естественную скорбь от потери родителя от другой боли, кою породили угрызения совести. Он старался изо всех сил определить это, но не мог. Он пытался обмануть себя убеждением, что все его душевные страдания совершенно естественны, или если и была тут иная, другая боль, то она должна происходить – нет, не от сознания того, что мог быть совершен какой-то дурной поступок, но от боли понимания того, какой ужасной ценой дается самая возвышенная добродетель. Нельзя сказать, что ему совсем не удалась такая попытка. Наконец, Пьер выбросил из головы воспоминания о матери и затолкал их в тот же глубокий погреб, куда до этого сбросил память о том, как упала в беспамятстве его Люси. Но, как порой кладут в гроб людей, находящихся в таком оцепенении, что их принимают за мертвых, таким же образом можно похоронить в своей душе мертвящее горе, ошибочно полагая, что в нем уж не осталось сил, чтобы причинить нам страдание. А только то, что обладает бессмертием, может породить бессмертие. Это может показаться почти что гипотетическим аргументом в пользу бесконечной жизни