дюйма; и когда в его старом родовом особняке вспыхнул пожар, то он одним ударом ноги вышиб дубовую дверь, открыв доступ к ведрам своим черным рабам; а Пьер, частенько примеряя его военный камзол, который хранился в Седельных Лугах как семейная реликвия, видел, что карманы свисают ниже его колен и в застегнутом поясе еще достанет места свободно войти доброму бочонку виски. Как-то раз в одной ночной стычке на пустоши, еще до Войны за независимость, старый джентльмен убил двух жестоких индейцев – схватил их и бил головами друг о друга. И все это сделано джентльменом, у коего было самое мягкое сердце и самые голубые глаза на всем белом свете, который, воздавая должное патриархальным обычаям тех дней, со всею кротостью и почтением относился к домашним ларам, будучи сам седовласым; он был самый нежный супруг и самый нежный отец, самый добрый хозяин для своих рабов, он отличался редкой невозмутимостью, любил после обеда выкурить трубочку, с видом полнейшей безмятежности; он легко прощал другим их оплошности, будучи добрым христианином и благотворителем, – словом, то был безгрешный, бодрый, прямодушный, голубоглазый, святой старец, в кроткой и величавой душе коего мирно уживались лев и ягненок – по образу и подобию его Бога.
Пьер никогда не мог спокойно любоваться его прекрасным военным портретом без того, чтоб не начала его мучить печальная неутолимая жажда застать деда в живых и посмотреть на него воочию. Величественный образ кротости, что смотрел на него с того портрета, производил на чувствительного и благородного душою молодого наблюдателя впечатление, поистине неизгладимое. Ибо в его глазах тот портрет обладал божественной силою ангельских проповедей; ни дать ни взять чудотворное Евангелие, вставленное в рамку и повешенное на стену, откуда оно возвещало всем, как с Горы[32], что сей муж с портрета благороден, боговиден, преисполнен всех мыслимых совершенств, являет собою подлинный образец силы и красоты.
Так сей великий старый Пьер Глендиннинг славился великой любовью к лошадям, но не в новомодном духе, ибо никогда не был жокеем, и из всего мужского рода больше водил дружбу со своим крупным, гордым, серым жеребцом удивительно спокойного нрава, который неизменно ходил у него под седлом; он позаботился о том, чтоб ясли для его лошадей были тщательно ошкурены, словно старые разделочные доски, и сработаны из крепких кленовых бревен, а ключ от амбара с зерном висел у него в библиотеке, и никто, кроме него, не задавал корму его коням; когда же он отлучался из дому, то на плечи Мойяра, неподкупного и самого исполнительного старого негра, возлагалась сия почетная обязанность. Он говаривал, что только тот любит своих лошадей, кто задает им корму своими руками. Каждое Рождество он задавал им полную меру зерна. «Я праздную Рождество вместе с моими лошадьми», – прибавлял великий старый Пьер. Сей великий старый Пьер вставал на заре, умывался и совершал короткую прогулку на свежем воздухе, а после, воротясь в свой кабинет и будучи наконец полностью одетым, торжественно навещал конюшни, чтобы пожелать своим достопочтенным друзьям прекрасного и радостного утра. Горе Кранцу, Киту, Даву или любому другому негру-конюху, если великий старый Пьер видел хоть одну лошадь, не укрытую попоной, или хоть одну сорную травинку среди сена в яслях. Он никогда не наказывал Кранца, Кита, Дава или любого другого раба поркой – вещь неслыханная для той поры и того патриархального края, – вместо этого он не приветствовал их ласковым словом, что было большим несчастьем для них, ибо Кранц, Кит, Дав и все прочие рабы любили великого старого Пьера, как пастухи любили старого Авраама.
Чей это чинный, холеный скакун с серой гривой? Кто тот старый халдей[33], что скачет на нем по окрестностям? Это великий старый Пьер, который каждое утро, до своего завтрака, выезжает в поля на своем любимом жеребце – и не садится в седло, если сперва не испросит у того позволения. Но время летело, и к великому старому Пьеру пришла старость: он потерял свою знаменитую стать, располнел; и совесть не позволяла больше садиться в седло любимого скакуна такой могучей и грузной тушей. Вдобавок благородный жеребец тоже состарился, и трогательная задумчивость поселилась в его больших внимательных глазах. Никогда больше сыну человеческому, повторял свою клятву великий старый Пьер, не ездить на моем скакуне, никакая упряжь больше не коснется его! Каждую весну засевалось клевером отдельное поле для сего жеребца, и в середине лета траву косили и сушили, чтобы кормить его зимой самым лучшим сеном, и была назначена ему также особая мера зерна, что молотили цепом, чья рукоять однажды послужила древком для знамени в веселой стычке, когда сей старый конь подымался на дыбы перед великим старым Пьером – один махал гривой, а другой – шпагой!
Вот уже одна необходимость велит великому старому Пьеру выезжать на утреннюю прогулку, для того не седлает он более старого серого жеребца. Ему смастерили фаэтон, под стать дородному генералу, в поясе коего спряталось бы трое обычных мужчин. Удвоены, утроены крепкие кожаные S-образные хомуты для рессор экипажа; колеса огромные, как жернова, что стащили с какой-то мельницы; крытое сиденье покойное, как пуховая перина. Каждое утро из старых арочных ворот выезжает старый Пьер, да только теперь в экипаже, и везут его не одна лошадь, а две, как пузатого китайского джоша[34], что раз в год выносят из храма и влекут по улицам.
Но время все летело, и настало утро, когда в воротах не показалось фаэтона, но на всех лужайках и во дворах толпился люд, солдаты выстроились в два ряда по обе стороны подъездной аллеи; шпаги оставляли отметины на крыльце, мушкеты стреляли в звездное небо, и траурный военный марш слышен был во всех залах особняка. Великий старый Пьер отошел в мир иной, и, как подобало герою прежних битв, он умер, когда занималась заря новой войны; но прежде чем отправиться в пекло стрелять врага, его взвод разрядил мушкеты в воздух над могилой своего старого командира – в 1812 году от Рождества Христова умер великий старый Пьер. А медные барабаны, что отбивали ритм его похоронного марша, были те самые британские литавры, что когда-то напрасно выстукивали парадный марш для тридцати тысяч будущих военных узников, коих вел на верный плен известный хвастун Бейгорн[35].
На другой день старый серый жеребец отвернулся от зерна – отвернулся и гордо заржал в своем стойле. Даже доброму Мойяру он не дает себя гладить,