Дома я выпила воды из-под крана и проглотила горсть слабительного, которое хранила под кухонной раковиной. Потом села на стул и стала пить пиво из банки. Отец поднял руку и мрачно отсалютовал, подшучивая над моей угрюмостью.
— Копы принесли виски, — сообщил он, указывая на бутылку «Гленфиддика»[6] с бантиком, повязанным вокруг горлышка; она стояла у двери в погреб. — Ну, и как тебе фильм?
Он сидел спокойно; настроение у него, похоже, улучшилось, а обидчивая злость, которую он проявлял несколько часов назад, прошла. Судя по всему, он не прочь был поговорить.
— Фильм был тупой, — честно ответила я. — Можно открыть? — Я подошла и взяла в руки бутылку.
— Необходимо, конечно же, — отозвался отец.
Я не всегда ненавидела его. Как и во всех злодеях, в нем было кое-что хорошее. Обычно он ничего не имел против беспорядка в доме. Так же, как и я, он ненавидел соседей, и предпочел бы получить пулю в голову, но не признать себя побежденным. Время от времени он веселил меня: например, когда пытался в пьяном виде читать газеты, серьезно взирая на каждый заголовок, который ему удавалось расшифровать, — один глаз зажмурен, трясущийся палец скользит по словам. Он по-прежнему произносил напыщенные речи относительно красных. Он любил Голдуотера и презирал Кеннеди[7], хотя заставил меня поклясться, что я сохраню это в тайне. Он строго настаивал на выполнении определенных обязанностей. Например, маниакально следил за тем, чтобы все счета были оплачены вовремя. Единожды в месяц он специально ради этого сохранял трезвость, и я должна была сидеть рядом с ним, открывать конверты, наклеивать марки и передавать чеки ему на подпись. «Это ужасно, Эйлин, — говорил он. — Начинай заново. Ни один банк не примет чек, заполненный таким почерком, словно у маленькой девочки». Даже в дни, когда отец не пил, он с трудом мог удержать ручку.
В тот вечер я налила нам обоим виски на несколько пальцев и придвинула свой стул поближе к его креслу, протянув замерзшие руки к зажженной духовке.
— Дорис Дэй — жирная кляча, — сказала я.
— Если хочешь знать мое мнение, ходить в кино — пустая трата времени, — пробормотал отец. — По телику есть что-нибудь хорошее?
— Очень милый белый шум, если ты не прочь его посмотреть, — ответила я. Телевизор был сломан уже давно.
— Надо позвать кого-нибудь, чтобы посмотрели его. Колба сломалась. Наверное, колба.
Этот разговор мы вели годами, раз в неделю.
— Всё — пустая трата времени, — произнесла я, чуть откидываясь на спинку стула.
— Пей, — проворчал отец, прихлебывая из стакана. — Копы притащили мне хороший виски, — повторил он. — Этот Далтон похож на какого-то хорька.
Далтоны жили напротив, через улицу. Отец умолк, выждал некоторое время.
— Ты это слышишь? — Он поднял руку, оттопыривая свое ухо. — «Шпана» сегодня буянит. Какой нынче день?
— Суббота, — отозвалась я.
— Вот именно поэтому. Голодные, как крысы. — Он допил виски, рассеянно порылся в складках одеяла, наброшенного на колени, и достал полупустую бутыль джина. — Как тебе фильм? Как моя Джоани?
Он все время был таким. Совершенно без памяти, без разума.
— С ней все хорошо, папа.
— Малышка Джоани, — произнес отец печально, с тоской. Потом потер подбородок, поднял брови. — Дети вырастают, — добавил он.
Мы смотрели в горящую духовку, словно в камин. Я отогрела пальцы, налила себе еще немного виски и стала представлять луну и звезды — как они вращались бы за лобовым стеклом, если б я час-полтора назад на полной скорости вылетела за край того обрыва на камни внизу. Блеск разбитого стекла на снежной корке, черный океан…
— Джоани, — благоговейно повторил отец. Несмотря на беспутный образ жизни моей сестры, он уважал ее и, похоже, скучал по ней, всегда говоря о моей сестре с такой теплотой и восторгом. — Моя милая, дорогая Джоани, моя славная маленькая девочка.
В те последние годы в Иксвилле я чаще всего оставалась на чердаке во время визитов сестры. Мне было нестерпимо видеть, как отец сует ей деньги, как его глаза наполняются слезами гордости и умиления, как они любят друг друга — если это было любовью, — чего я никогда не могла понять. В представлении отца Джоани все делала правильно. Хотя и будучи старше меня, она оставалась его деткой, его ангелочком, его сердцем.
Что касается меня, то что бы я ни делала, отец был уверен, что я поступаю неправильно, и всегда говорил мне об этом. Если я спускалась вниз с книгой или журналом в руках, он ворчал: «Зачем ты тратишь время на чтение? Иди лучше погуляй. Ты бледная, как моя задница». А если я покупала пачку масла, он брал ее двумя пальцами и фыркал: «Я не могу есть масло на ужин, Эйлин. Когда уже ты научишься соображать, ну хоть что-то?» Когда я заходила в дом, он всегда ронял что-то вроде «ты опоздала», «ты сегодня рано» или «тебе придется снова выйти, у нас кончается еда». Хотя я желала ему смерти, я не хотела, чтобы отец умирал. Я хотела, чтобы он изменился, стал добр ко мне, извинился за пять лет горя, которое причинил мне. К тому же мне было больно воображать всю помпезность и сентиментальность его похорон — все эти дрожащие подбородки, приспущенный флаг и тому подобную бессмыслицу.