– Идемте, товарищ комэск, – Витька клещом вцепился в плечо.
– Обожди, – Щуру хотелось на воздух, подальше отсюда, но вместо этого он сделал пару шагов в глубь жуткого дома.
Старуха услышала, испуганно вскинулась, что-то прикрывая тщедушным, высохшим телом. Щур присмотрелся, ожидая увидеть изгрызенное копыто, старый сапог или кусок мертвечины. Рядом с бабкой на кишащем вшами одеяле крючился голый ребенок. Ноги водянисто распухли, живот обвис тугим барабаном, выдавливая пупок, хрупкие птичьи ребрышки грозили прорвать синюшную плоть. Щур тяжело задышал. Ручки и ножки ребенка туго перехватывала веревка.
– Уйди, – старуха затряслась, наползла на дите. Так дворовая сука неистово и обреченно обороняет новорожденных щенков, нутром чуя, зачем к ним идет с лопатой мужик.
– Живой? – спросил Щур.
– Живой, – утробно булькнула бабка. Ребенок слабо зашевелился, пустив по щеке струйку клейкой слюны.
– Почему связан?
– Осьмой день исть нечего, кроме травы. Пока силушки были – ручонки пытался погрызть и крови напиться, вот и связала.
Простое и страшное объяснение заставило Щура нервно сглотнуть. Не должно так быть, не должно. Губим будущее своими руками. Детей надо спасать.
– Витька, у тебя съестного осталось чего?
– Откуда? – хмуро буркнул ординарец.
– Неси, я сказал.
– Слушаюсь, – Витька подчинился, скорчив недовольную мину.
– Не надо, – вдруг заскулила старуха и поползла, хватая Щура за сапоги. – Уйди, ради Христа. Ваняточка сильно мучился, кушать просил, а чичас утих, лежит смирненько. Дай помереть. Троих в меже схоронила, это последышек, кровинушка мой. Хлеба дадите, полехшает ему, а потом сызнова мучиться будет. А конец един.
Она с неожиданной силой цапнула Щура за ножны и прошептала:
– Заруби нас, миленький. На тебе креста нет, заруби за ради Христа, – глаза ее неимоверно расширились. И тут Щур понял, где видел эти глаза. Женщина с фотографии. Красавица, горем и голодом превращенная в дряхлое, беззубое чудище. Жалкую тень самой себя.
Щур повернулся и вылетел из избы. Сердце рвалось из груди.
– Креста нет! Заруби! Ваняточку заруби! – несся в спину безумный, плачущий вой. Хотелось зажать уши и кричать самому.
В себя Щур пришел, только поравнявшись с одиноко и жалобно поскрипывающим на ветру колодезным журавлем. Ржавая цепь хлестко била в заплесневелый, обвалившийся сруб. Озлобленные, неразговорчивые бойцы потянулись к воде, забренчали ведром, захрапели возбужденные кони.
Щур, пошатываясь и с трудом переставляя налитые слабостью ноги, вошел в ворота дома под железной крышей. Худая женщина с изможденным лицом и руками, увитыми черными жилами, полоскала рубаху. От навеса к крыльцу тянулась веревка с бельем. Женщина посмотрела блуждающим взглядом и спросила:
– Вам чего?
В безжизненном голосе не было ни тени страха перед вооруженным человеком, ни удивления.
– Милиционер тут живет?
– Муж это мой, – женщина выпрямилась, утопила рубаху в мыльной пене, сдула на лоб налипшую прядь.
– Дело к нему.
– Нашли делальщика! Гнилая горячка у него, от беженцев подхватил. Пластом лежит и мычит.
– Я пройду?
– Да пожалуйста, в горнице он. Рот прикройте, одна бацилла кругом, – женщина, потеряв интерес к разговору, принялась ожесточенно тереть рубаху ребристой доской.
– Зараза к заразе, – невесело усмехнулся Щур, толкая скрипучую дверь. В нос шибанул резкий, гуашевый запах карболки. Большая, светлая комната пропиталась едкой химией через край. На кровати недвижной грудой распластался мужчина с землисто-бледным одутловатым лицом. Одеяло съехало, открывая грудь, усеянную багровыми пятнами. «Тиф», – понял Щур. Главный спутник голода и войны. Мужчина дернулся, схватил с тумбочки револьвер и обессиленно откинулся на подушку, увидев красную звездочку на фуражке незваного гостя.
– Комэск Щур, отдельный эскадрон самарского ЧОН, – представился Щур, поняв, что сплоховал, ворвавшись без спросу. Этот мог и пальнуть, даром что тифозный, времечко нынче лихое.
– Славка Сидоров, милиционер тутошний, – хрипнул больной. – Ишь, подкосила проклятая.
– Бывает, – Щур подошел, звеня шпорами, и сел на скрипнувшую кровать. – Разговор важный имею.
– Не боишься? Тиф у меня.