богу, чтоб он послал маменьке облегчение.
Только на седьмой день, довольно рано утром, добрались мы до Неклюдова и подъехали к крыльцу очень странно построенного дома Кальпинских, всего в двадцати верстах от Багрова. Мы с сестрицей никогда там не бывали, да и теперь бы отец не заехал, но так пришлось, что надобно было выкормить усталых лошадей. Хозяйка встретила мою мать в сенях и ушла с нею в дом, а отец высадил меня и сестру из кареты и повёл за руку. В зале встретил нас И. Н. Кальпинский; отец, здороваясь с ним, поспешно спросил: «А что матушка?» – «Разве вы не знаете?» – возразил хозяин. «Вот другая неделя, как ничего не знаем», – отвечал отец. «Приказала долго жить, – преспокойно сказал Кальпинский, – скончалась в самый Покров». Боже мой, что сделалось с моим отцом! Он всплеснул руками, тихо промолвил: «В Покров», – побледнел, весь задрожал и конечно бы упал, если б Кальпинский не подхватил его и не посадил на стул. Между тем матери в гостиной успели уже сказать о кончине бабушки; она выбежала к нам навстречу и, увидя моего отца в таком положении, ужасно испугалась и бросилась помогать ему. Принесли холодной воды, вспрыснули ему лицо, облили голову, отец пришёл в себя, и ручьи слёз полились по его бледному лицу. Ему дали выпить стакан холодной воды, и Кальпинский увел его к себе в кабинет, где отец мой плакал навзрыд более часу, как маленькое дитя, повторяя только иногда: «Бог судья тётушке! на её душе этот грех!» Между тем вокруг него шли уже горячие рассказы и даже споры между моими двоюродными тётушками, Кальпинской и Лупеневской, которая на этот раз гостила у своей сестрицы. С мельчайшими подробностями рассказывали они, как умирала, как томилась моя бедная бабушка; как понапрасну звала к себе своего сына; как на третий день, именно в день похорон, выпал такой снег, что не было возможности провезти тело покойницы в Неклюдово, где и могилка была для неё вырыта, и как принуждены была похоронить ее в Мордовском Бугуруслане, в семи верстах от Багрова. «Вот бог-то всё по-своему делает, – говорила Флёна Ивановна Лупеневская, – покойный дядюшка Степан Михайлыч, царство ему небесное, не жаловал нашего Неклюдова и слышать не хотел, чтоб его у нас похоронили, а косточки его лежат возле нашей церкви. Тётушка же так нас любила, как родных дочерей, и всей душенькой желала и приказывала, чтоб положить ее в Неклюдове, рядом с Степаном Михайлычем, а пришлось лечь в Мордовском Бугуруслане, у отца Василья». Катерина же Ивановна Кальпинская прибавляла вполголоса, как будто про себя: «Так уже сами не захотели. Всё генеральша. И провезти было можно, и подождать было можно, снег-то всего лежал одни сутки». Но Флёна Ивановна, вслушавшись, возразила: «Полно, матушка сестрица, что ты грешишь на Елизавету Степановну и на всех. Проезду не было ни на санях, ни на колёсах. Ведь мы и сами поехали на похороны, да от Бахметевки воротились, ведь на Савруше-то мост снесло, а ждать тоже было нельзя, да и снег-то, может, и не сошёл бы. Нет, сестрица, не греши; уж так было угодно богу; а вот братец-то не застал Арины Васильевны, так это жалко». Такими-то утешительными разговорами успокоивали хозяйки огорчённого сына! Наконец сестры заспорили и подняли крик. Мать упросила всех оставить моего отца одного. Даже нас выслала и сама с ним осталась. После она сказала мне, что отец долго ещё плакал и, наконец, заснул у неё на груди. У Катерины Ивановны Кальпинской было три дочери и один сын, ещё маленький. Мы их совсем не знали. Они сначала дичились нас, но потом стали очень ласковы и показались нам предобрыми; они старались нас утешить, потому что мы с сестрицей плакали о бабушке, а я ещё более плакал о моём отце, которого мне было так жаль, что я и пересказать не могу. Нас потчевали чаем и завтраком; хотели было потчевать моего отца и мать, но я заглянул к ним в дверь, мать махнула мне рукой, и я упросил, чтоб к ним не входили. Часа через два вышла к нам мать и сказала: «Слава богу, теперь Алексей Степаныч спокойнее, только хочет поскорее ехать». Но лошадям надо было хорошенько отдохнуть и выкормиться, а потому мы пробыли ещё часа два и даже пообедали; отец не выходил за стол и ничего не ел. После обеда мы распростились с хозяевами и тотчас поехали. Всю остальную дорогу я смотрел на лицо моего отца. На нём выражалась глубокая, неутешная скорбь, и я тут же подумал, что он более любил свою мать, чем отца; хотя он очень плакал при смерти дедушки, но такой печали у него на лице я не замечал. Мать старалась заговаривать с ним и принуждала отвечать на её вопросы. Она с большим чувством и нежностью вспоминала о покойной бабушке и говорила моему отцу: «Ты можешь утешаться тем, что был всегда к матери самым почтительным сыном, никогда не огорчал её и всегда свято исполнял все её желания. Она прожила для женщины долгий век (ей было семьдесят четыре года); она после смерти Степана Михайлыча ни в чём не находила утешения и сама желала скорее умереть». Отец мой отвечал, проливая уже тихие слёзы, что это все правда и что он бы не сокрушался так, если б только получил от неё последнее благословение, если б она при нём закрыла свои глаза. «Тётушка всему причиной, – с горячностью сказал мой отец. – Зачем она меня не пустила? Из каприза…» Мать прервала его и начала просить, чтоб он не сердился и не винил Прасковью Ивановну, которая и сама ужасно огорчена, хотя и скрывала свои чувства, которая не могла предвидеть такого несчастия. «Правда, правда, – сказал мой отец со вздохом, – видно, уж так угодно богу», – снова залился слезами и обнял мою мать. Мы с сестрицей во всё время плакали потихоньку, и даже Параша утирала свои глаза. В разговорах такого рода прошла вся дорога от Неклюдова до Багрова, и я удивился, как мы скоро доехали. Карета с громом взъехалана мост через Бугуруслан, и тут только я догадался, что мы так близко от нашего милого Багрова. Эта мысль на ту минуту рассеяла мое печальное расположение духа, и я бросился к окошку, чтоб посмотреть на наш широкий пруд. Боже мой! Как показался он мне печален! Дул жестокий ветер, мутные валы ходили по всему пруду, так что напомнили мне Волгу; мутное небо отражалось в них; камыши высохли, пожелтели, волны и ветер трепали их во все стороны, и они глухо и грустно шумели. Зелёные берега, зелёные деревья – все пропало. Деревья, берега, мельница и крестьянские избы – всё было мокро, черно и грязно. На дворе радостным лаем встретили нас Сурка и Трезор (легавая собака, которую я тоже очень любил); я не успел им обрадоваться, как увидел, что на крыльце уже стояли двое дядей, Ерлыкин и Каратаев, и все четыре тётушки: они приветствовали нас громким вытьем, какое уже слышал я на дедушкиных похоронах. Нашу карету увидели издали, когда она начала спускаться с горы, а потому не только тётушки и дяди, но вся дворня и множество крестьян и крестьянок толпою собрались у крыльца.