кинулся спасать утопающих. Вытащил из воды на берег женщину и всех детей. Мужчину только не нашёл. Искал, искал того и сам утонул — ноги судорогами свело от переохлаждения — после спасённые-то рассказали. Крикнул им, мол: «Ноги мне свело, не выплыть!.. Помолитесь!» Нашли его уже в июне. Вся Ялань Ивана Серафимовича хоронила. Любили его,
Наискосок от нашего дома, по соседству с Катерининым, стоит избёнка, в которой жила когда-то добрейшей души старуха — Сушиха. Баба Дуся. Муж у неё был вроде
Нет к избе этой дорожки. Пробрёл я по пояс в снегу. Вошёл в бывшую ограду, забрался через выбитое окно в избушку. Сердце мне больно укололо. Печь, на которой мы с Николаем частенько, во время
Принёс домой я эту икону. Ей и мама умилилась. Прослезилась и по Сушихе.
Пообедали мы.
Сидим. Мама рассказывает:
— Вот как сейчас всё это помню. Пришли к нам… Лёня, был там такой, рыбак и пьяница. Землёй он не занимался, всё время на речке да на озере пропадал. Из приблудных, не из местных, не из казаков. Рыбы наловит, продаст и напьётся. Зубы и ногти у него, помню, от табака были зелёные. Да с ним ещё таких же двое. Ну и какой-то с ними из начальства. Разрешили взять нам с собой только крышку от деревянной бочки. В издёвку. Тятенька взял… Крышку хошь, но им не оставил. Погрузились мы на три подводы, повезли нас. Воем. Обоз-то едет — рёв до неба. А в доме нашем Лёня стал командовать. Дом большой у нас был — пятистенок. Напился Лёня и сжёг его после, а в нём и сам сгорел, прости его, Господи. В анбаре ягод много мы оставили — и клюквы, и брусники, и мёд, и варенье. Запасы были. Везут нас — обоз длинный — конца ему не видно. Февраль. Морозы сретенские. Конвойные с винтовками — и спереди, и сзади. С саней нельзя вставать — застрелят. Ребятишек-то у всех помногу было — полные сани. Ладно, что имушшэства-то никакого не везли, а то бы и не поместились. Уснёт какой ребёнок, с саней, не уследит взрослый, свалится — всё, так и остался — останавливаться-то не разрешали. Много их, детишечек, в снегу помёрзло — как полешек, вдоль дороги-то, кто будто наронял. Привезли нас под Маковск, в тайге выгрузили. Мужики строиться тут же начали. А лес-то сырой, мёрзлый. К весне в бараках таких сыро — много из нас поумирало, ночью умрёт, из барака его вынесут, тут же, у стены, в снег и положат. Звери приходили, трупы грызли. Ну, всё у нас и говорили, что к лету, чтобы нас там не кормить, всех растреляют. Дак и ждали. А в мае месяце приезжает с Елисейска нарочный какой-то и говорит, что по постановлению какому-то нам разрешено назад всем вернуться. Коней нет — отняли всех у нас, угнали. Кони только у охранников. Пешком домой вернулись. Малых, кто в живых остался, на себе несли. Вернулись на пустое. Тятенька наш — и говорили ему люди умные, чтобы в колхоз вступил, тогда бы и не тронули, — упрямый: опять единолично начал строиться. За год дом себе поставил, не хуже прежнего. И нас по новой. Теперь уже в Игарку — той тогда ещё, конечно, не было. На пустоплесье. Всех нас тятенька уберёг… при Божьей помощи, конечно. Мама только… Царство ей Небесное… Не вынесла.
Мама говорила, а отец всё это время молча и взад-вперёд расхаживал по залу — ноги разминал — затекают. По лицу его судя, слушал — то ли то, что рассказывала мама, хоть и знал давно уже всё это, то ли то, как скрипят под ним половицы.
Когда он слеп, слеп и ослеп, я поначалу этому не верил, думая, что ему просто надоело заниматься хозяйством и он прикинулся, что
Пошёл я, дал сена овцам, корове и телёнку.
Снежок посыпал. Совсем тепло сделалось — градусов десять всего морозу-то.
Наколол дров, принёс их в дом. Слышу:
— Кто-то там есть, конечно, Бог не Бог ли… — говорит отец.