ног, смотри, не сбили бы… А так пусть сами птичек себе ловят или мышей вон караулят. Им ты хошь сколько дай, всё, парень, стрескают. Не то, что ты… чуть-чуть… по-городски, — говорит мама с ударением на первом слоге: по-г
— Ну уж куда там, — говорю. — Ремень и так уже ослабил на две дырки.
— Вот и куда там, — говорит мама. — Ремень-то чё… лицом вон не поправился.
Сказала она так и рассказывает:
— Эрна-то только что ушла вот. Уж и сидела да сидела. Думала, голова моя не выдюжит, расколется. И управляться уже надо… Хлеб-то сёдни шибко чёрствый. Своёва, думаю, настряпать, чё ли… Ребёнка её отпустили. Тут уж, дома, он — за молоком-то почему и приходила: без молочка он, мол, соскучился. Возместить ушшэрб только заставили. А, интересно, — говорит мама, ставя на стол передо мной тарелку с овощным супом, — с каких шишей им возмешшать-то?.. Только что с пенсии её. А есть тогда на что же будут?.. Может, подружка-то богатая, дак та заплатит. И ту, наверное, не посадили.
Пришёл, услышав наш разговор, отец, сел на
— Ага, этого выпустят, а ту посадят… Разве что уж была у той судимость. Девки-то всякие встречаются. Иная личиком в девицу, а нахрапом в кобылицу
— А почему выпустили? — спрашиваю я.
— А кто знат? — говорит мама.
— Им, поди, легче выпустить его, чем содержать… Ишь, счас с кормёшкой-то везде неважно… Демократы растащили, — говорит отец.
— Ну, может, — говорит мама. И говорит: — Тут, как управилась, ходила к Катерине. Отнесла ей молока да хлеба… Лежит. Синяя, как родимчик. С похмелья. Ругаю её, а она мне: дескать, не ходи, тётка Елена, и не ругай, как, мол, пила, так и пить буду. А умрёшь-то, говорю ей. У тебя ведь два сына — им на ноги встать ещё надо. Я идь знаю, как без мамы худо… нажилась. А они у дедушки с бабушкой — не пропадут, мол. И говорит: умирать буду, но за Анной Григорьевной не отправлю. И чё уж она так на неё рассердилась? Ох и дура, говорю ей, Катерина, ох и дура ж ты. Плачет. Но, плакать-то плачет, а сама денег на выпивку взаймы просит. Не дала ей.
— Нет, она уже не перестанет, — говорит отец.
— Умрёт-то как, дак перестанет, — говорит мама.
— Только что, — говорит отец.
— Да жалко бабу.
— Жалко, жалко… чё что жалко.
— Пьют и пьют, и чё за слатось… Чайник-то на плите… горячий, если будешь.
Пообедал я, заодно и поужинал. Чаю попил.
Принёс дров после, затопил камин.
Лёг на диван, раскрыл «Волхва», читать было начал, но просит меня мама:
— А ты бы мне-то почитал уж… Пока я спать-то не отправилась.
Отложил я «Волхва», взял со спинки дивана Евангелие и прочитал:
«Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога и в Меня веруйте…
…
Но чтобы мир знал, что Я люблю Отца, и как заповедал Мне Отец, так и творю: встаньте, пойдём отсюда».
— Да-а, — вздыхает мама. — Что воздам Господеви о всех, яже воздаде ми… На лесосплаве-то работала, дак там старик всё так твердил. А мы вот…
— Люблю да возлюби, — говорит отец. — Мир вам оставлю… А мир-то — крови в нём пролито… Да за копейку глотку разорвать друг другу рады… Любовь какая-то такая… заполошная.
— Не возлюбили же, — говорит мама, — дак и пролито. И мир Его, а идь не этот…
— Да чё городишь-то опять тут! — сказал отец, поднялся порывисто со стула и, бормоча что-то на ходу, ушагал к себе, дом сотрясая.
Смотрит на меня мама, улыбается. И говорит:
— Во, гром и молонья… Такой отец у нас, Фома неверушшый. Ну ладно, — говорит она. — Вроде уж вдоволь наработалась, пойду-ка спать, то завтра и не встану… с утра разламываться худо… Ой, старось, старось… плохо дело.
Отложила мама заделье, ушла к себе. Молится.
Оделся я. Вышел за ворота.
Тихо. Звёздно. Спутники средь звёзд крадутся и мигают.
Собаки брешут. Ельник им, собакам, откликается.
Если идти на север тут, до Полюса пройдёшь, и души, наверное, не встретишь. Передёрнулся в плечах я — от пространства.