записавшись, синеватый рассвет встречал и слушал, как боярышник вдруг наливался птичьим перезвоном-пересвистом. А птичек самих не видать, и чудится, будто с небес поют Божьи птахи… Кажется, после степного и таёжного, озёрного детства, не случалось более отрадной поры…
Дворнику Ивану вменили по лету ещё и косить траву в усадьбах, чтобы дворы домовито, опрятно гляделись и чтобы, упаси бог, кто ненароком не запалил по весне ли, осени сухую ветошь. Траву косить Иван любил, с детства приважен, и запечатлел покосы в любовных сказах.
«Ранешние мужики разговеются после Петровского апостольского поста, прозванного «петровки-голодовки», потому что лоняшнюю картошку-маркошку подмели, а нонешняя ещё не народилась, и как разговеются на Петрово говейно, отгуляют апостолов Петра и Павла, так и начинают снаряжаться на покос, укладывать в телеги отлаженный инвентарь: литовки, березовые грабли и вилы, а с ними и стожни – трёхрогие вилы стога метать. Помолясь Спасу и Царице Небесной, апостолам Петру и Павлу, мужики и домочадцы мостят в телегу котлы, берестяные туеса с маслом, сметаной, творожком и яйцами, что скопили бабы в постные дни петровок-голодовок, да и с Богом трогаются».
Не велик покос в музейных дворах, а надо выкосить. Прошлое лето поздно спохватились, в августе, – трава перестоялась, семенем осыпалась, загрубела, и не поспеешь раз-другой махнуть литовкой, надо её отбивать на чугунной бабке, править оселком лезвие. Помнится, обвешанные с ног до головы причудливыми кинокамерами и фотоаппаратами, бойкие заморские туристы, снимали косаря, словно живой экспонат сибирской деревни-малодворки, но, похоже, сожалели: дескать, вышел бы мужик деревенский, ежли бы в косоворотке с обережными крестами по вороту, рукавам и подоле, да ещё бы потно тискал в руке бутылку рашен водки, словно милашкину ладонь.
Когда Иван махал литовкой – эх, раззудись плечо, размахнись рука – и валил переросшую, пересохшую траву, о ту пору усадебный смотритель Марк, сосед по бараку, дремал на амбарном крылечке, вытянув долгие ноги, обутые в войлочные чуни «прощай, молодость», надвинув на глаза кепку, похожую на пригорелый блин. Инистой ветошью топорщилась из-под кепки взъерошенная борода.
Подчалила серая и тощая британская парочка, смачно щёлкая фоторужьями, обсуждая косаря на заморском говоре. Рядом прохлаждались туристы фабрично-заводской облички, и когда иноземец и на них навёл фоторужье, широкая в кости, мужиковатая баба, глядя на мощный объектив, торчащий из аппарата, громко подивилась: «Во дура, дак дура!.. – и, грозно махнув иноземцу рукой, выругалась: – Ну, ты, буржуй недорезанный, убери свою хреновину! Убери, убери!.. Знаю вас, фармазонов, нащёлкаете, а потом покажете дикарей…»
Парочка вновь обернулась к Ивану-косарю, и поведал иноземец своей иноземке:
– Honey, I’m telling you that to grandpa managed to be in Siberia when Russians were involved in the Civil War. Do you remember?
– I don’t remember, dear…
– So now, my grandpa was in Russia, he served in the Expedition Corps. Then he found himself in Irkutsk..
– Really?
– Yes, he did… Grandpa said that Siberians looked like bears – strapping, broad-shouldered. And now when I see Siberians – many are small and lean.
– I read in a London newspaper that Russians are degenerating.
– Why degenerating?
– Because Russians are drunkards.
– Yes, exactly. They drink a lot of heavy vodka[130].
И тут смотритель Марк, лениво спихнув на затылок мятую кепку, поправил на переносье круглые очёчки и усмехнулся:
– Englishmen drink less, but they have degenerated much more[131].
Британец обомлел, услышав родную речь из неряшливо забородатевших уст мужика, похожего на христорадника с церковной паперти, обутого в чиненые-перечиненные стариковские чуни. Марк числился музейным смотрителем не ради грошовой зарплаты, но ради свежего речного духа, ради здешних лесных, полевых красот, ради дармовой казённой дачи на ангарском берегу; а на хлеб с маслицем Марк, окончивший институт иностранных языков с красным дипломом, зарабатывал переводами с английского языка мудрёных книг. И, несмотря на нищенскую одёву, про его туго набитую мошну бродили легенды по музею. Однажды Карл Моисеич прошептал Ивану на ухо, что своими глазами видел у Марка три сберкнижки, на коих лежало – страшно продумать! – на пять легковых машин и три квартиры с морским видом. А для конспирации рядится в скудное рубище… Может, некий капиталишко и прятал Марк в загашнике, ну да Иван не считал деньги в чужих карманах. Скуповат был, да… Помнится, гостил у Марка приятель с подругой; и решила парочка, баран да ярочка, у Ангары посидеть, а коль ночи у реки промозглые, то и попросил дружок для зазнобы хоть завалящую телогрейку; сунул им Марк ветхое пальто – бабушкино наследство, и потом долго разорялся: дал им накинуться, а они под себя подстелили, все пальто извозили в глине. Его ещё носить да носить, ежли починить…
Когда британская парочка, испуганно косясь на смотрителя, удалилась восвояси, Иван подошёл к Марку.
– О чём трепались басурмане?.. А ты им чего сказанул?.. Шарахнулись, как чёрт от ладана. Переведи. Нет, черкни на бумажку – сгодится.
Марк тут же, нашарив в кармане осьмушку бумаги, огрызок карандаша, прописал по-русски и по-английски то, о чём толковала британская парочка.
О ту пору Иван уже и в толстых русских журналах мелькнул – десять раз, бывало, откажут: дескать, может, есть у вас ещё какая другая, хоть завалящая, профессишка, намекают на дворника – а на одиннадцатый раз дивом-дивным возьмут да и напечатают; и уж книжку издал, и другая зрела, но с метлой, подругой верной, пока не расставался. Писал, стучался в журналы и книжные издательства, а уже именитым писателям надоел