чтоб под берегом у меня сидел, понял? Рыбак, мать её за ногу…
– Съезжу-ка я, паря, охотку собью, – отозвался дед, вставляя весла в уключины, половчее, поусадистее пристраиваясь на лавочке и дугу для упора нащупывая ногами, обутыми в ичиги[15], смазанные дёгтем. – А ты послухай-ка сюды, ужотко чо я тебе скажу: хва, паря, казаковать, хва, а то и своя жизнь кобыле под хвост улетит, и деука испортится, за волю схватится. Ишь, кака брава, шепётка[16]. Парни, поди, табуном ходят.
– Пусть ходят, мне-то какое дело! – холодновато усмехнулся парень.
– Уведут из-под носа, помянешь мои слова.
– О-о-ой. – Кольша снисходительно засмеялся. – Да я свистну, косяк набежит.
– Во-во, досвистишься… Ты уж давай, паря, к одному краю пригребай: или не дури деуке голову, не сомущай, или уж закон Божий[17] примай, чтоб по-русски всё, по-божецки.
– Ты чо-то, дед, нонче шибко разговорился.
– Не баламуть Тоську, не бери грех на душу, а на Покров мирком да ладком и свадебку сыграете. Ишь, чадородлива – глядишь, и рыбачка принесёт, да Жданом и окрестите.
– Таких имён теперь не дают. Да и пошто в честь тебя-то?
– А чего, я жизнь, худо-бедно, ладом прожил. Може, и чадо ваше в меня пойдёт.
– Ладно, дед, собрался на рыбалку, езжай, некогда мне с тобой рассусоливать. – Правнук пихнул батик со всей мочи, и тот заскользил по тихой, застоялой воде, с певучим журчанием обтекающей туповатый нос.
Когда старик уже опустил бархак, заменяющий якорь, и настроил уды, Никола, все так же прохлаждаясь с Тоськой на мураве под яром, сердито заворчал:
– Ну дед, ну Мазай, говорил же ему, под берегом сиди, так нет, вон как мористо увеслил. И откуда силы взялись…
– Здоровые были мужики, не чета нынешним, не пили, не курили.
– Но чо, Таисья, пойдём ко мне? – Парень крепко обнял подругу и прошептал на ухо: – Дома никого.
– Ещё не чище! – отпрянула Тоська. – С каких таких пирогов я к вам-то попрусь? Кто я тебе?.. Заугольница?.. Ночная пристёжка?..
– Да ладно, кончай приставляться.
– Хороший у вас дед, – с грустным вздохом сказала Тоська, поглядывая на чернеющий стариковский батик и, видимо, перебирая в памяти дедовы слова, сказанные про неё, вернее, про них с Кольшей. – И хорошо сказал… Бросишь ты меня, однако… Но ежли кинешь – утоплюсь. Понял? Как в песне… – Тоська отчаянно пропела на всё озеро:
– Ладно, ладно, не реви!.. Пошто вы такие, девки, сразу: брошусь, утоплюсь…
– А-а-а, теперь уж чо говорить. – Дева невесело рассмеялась и, обхватив парня за шею, с неутолимой нежностью уставилась на него. – Снявши голову, по волосам не плачут… Ох, свалился же ты на мою голову, идол окаянный.
– Это ещё кто на кого свалился, надо посмотреть, – улыбнулся Кольша.
– И за что я тебя полюбила, в толк не возьму! Ты-то меня хоть маленько любишь? – Тоська пытливо, с надеждой и сомнением всмотрелась в Кольшины рыбьи глаза. – Молчишь как рыба об лёд. Да ладно, теперь уж всё одно…
– А поехали-ка под Черемушник. Отдохнём, ягод поклюём.
– Какие ягоды! Октябрь уж…
– Ползуниха… – Парень засмеялся и потянул деву к лодке.
– Да не тащи ты меня волоком. Что я тебе, тёлка глупая! Сама сяду, – вырвалась Тоська и, дождавшись, когда парень спихнёт лодку на воду, уселась на корме.
День вызрел тёплый, но нежаркий и тихий-тихий, на редкость тихий. На отлёте сентября и зачине октября всё чаще и чаще задувал хиуз – по-зимнему пробирающий до костей северный ветер, – косматил постаревшее в осени, гудящее по ночам озеро. А тут на диво, на погляд все утихомирилось, притаилось в сизоватой дымке. Даже чайки, и те промеж себя судачили вполголоса … баюкали задремавшее озеро, со вздохами поминали отлетевшее к небу бабье лето… и летали уже без былой рыбацкой суеты – плавными, печальными кругами, и не орали ором, не гомонили, вырывая друг у друга пойманных чебачков, – насытились, видно, остепенились да, построжав, собирались с духом в дальний перелёт. И всё загибали и загибали круги возле дедовой лодки, похоже, он подбрасывал им загодя припасённый хлебушек, потому что отпотчевать рыбой не мог. Впрочем, попрошайничали мелкие чайки и сеголетние чаята, нынешним летом вставшие на крыло; а матерые чайки, прозываемые бакланами, да и средние, посиживали вокруг лодки, точно старики и старухи на солнопечной завалинке, с печалью в слезливых и застойных глазах дивуясь молодой ненасытности и суетливости; иногда, очнувшись от старческой дрёмы, встрепенувшись крылами, властно вскрикивали, осаживали молодых, если те вдруг, плача и бранясь промеж себя, слишком настырно завивались над самой дедовой лодкой, – того смотри, из ведра потащат, если, конечно, там было чего тащить.