– Ну, давай, Григорич, помянем Сергея. Наш брат, гармонист, любил по деревне хаживать с тальянкой…
Выпил рябиновки, тряхнул плечами, отпугивая кручину, и опять заиграл, сперва тихо, потом лихо, и горница набухла игривыми переборами. Потом еще и, закатывая глаза к потолку, пошёл частушить:
Аполинарий Серафимович вначале сидя притопывал под частушечные переборы, потом вскочил, заиграл «Яблочко» и, выделывая ногами замысловатые коленца, закружил кочетом по горнице.
Наяривая «Яблочко», Аполинарий Серафимыч подплясал к распахнутому окну, где после шалых переборов резко осадил гармонь.
– Григорич, иди посмотри…
Мы высунулись в окошко, посмеялись: на лавочке посиживали уже не две – четыре старушки, и два старичка подпирали дородный тополь.
– Ну чо, старичье, билеты взяли?.. – крикнул гармонист божиим одуванчикам. – А то привыкли на халяву… – И уже мне пояснил: – Старушонки мне то пирогов, то шанег напекут, а моя ругается: «Кого ты куски собираешь?! Побирушка…» Огрызаюсь: «Они же от души, раз любят гармошку…»
– А «Камаринского» можешь? – спросил дед со двора.
– Кого, кого? – гармонист выпучил глаза.
– «Камаринского мужика», вот кого.
– А плясать будешь, Пётр Фомич? С выходом из-за печки…
– Можно и с выходом… из-за печки.
– А на запчасти не посыплешься, Пётр Фомич? Потом собирай тебя…
– А ты не переживай, не переживай, ты играй… играй.
– И сыграю. Ну, держись, худая жись…
Аполинарий Серафимыч рванул меха, гармошка рявкнула, потом чуть стихла и пошла выкидывать коленца, а гармонист куражливо зачастил:
Похоже, слегка выпивший Пётр Фомич, «увяданья золотом охваченный», под умилённые старушечьи взгляды стал приплясывать, одной рукой покручивая, другой опираясь на тополь, чтоб не пасть лицом в грязь.
«Дайте в руки мне гармонь…»
Увижу опечаленным взором родное село, пылающее в багровом пыльном закате, и слышу гармонь – плачет, родимая, плачет сиротливо на ветхом, заросшем лебедой да крапивой зеленовато-мшистом подворье, а то вдруг взъярится и, как в бражном застолье, захлебнётся лихим перебором; вижу, вижу отчую избу, слышу свадебное застолье, запечатлённое в сказе про позднего сына…
«…В избе уже пошёл стукаток каблуков, крики «и-и-их!», где сразу же по клочкам растерялась начатая было «Рябинушка», зато теперь чаще слышалась гармошка, набравшая удали, как-то незаметно заигравшая «Цыганочку».
чуть не рёвом проревел Хитрый Митрий, развалив меха своей индюшьи раскрашенной переводными картинками, старенькой, но ещё ладной хромки. Когда приспели баяны и даже гитары, редко вынимал Митрий на божий свет свою распотеху, задвинув её в тёмный, обросший седыми тенетами угол кладовки, но коль уж собралось немало людей пожилых, и гармошка пришлась в пору.
Тут уж гармошка – это вам не треньди-бреньди-балалайка – закатилась от смеха; захлебнулась, родимая, сплошным и радостным перебором, из которого, казалось, ей сроду не выбраться, но вот Хитрый Митрий, жарко светясь красным, похожим на переспелый помидор, круглым лицом, отрывисто, с подскоком вывел хлёсткую частушку, похоже, своеручно переделанную из старой, поменяв Подгорную на улицу Озёрную, где застольники и обитали:
Про юбки и сдуревших парней Хитрый Митрий пропел не шибко внятно, да ещё и приглушил слова лихими переборами, но все учуяли соромщину, кто хохотнул, кто кисло сморщился; кто шутливо погрозил вилкой, но короткие землистые пальцы Хитрого Митрия уже бросились вдоль пуговок, гармошка по-медвежьи рявкнула, рванула, словно забилась в родимчике, и гулко застучали каблуки:
Ох, сколь под гармошечьи страдания девьих слёз лито: «Если забудет, если разлюбит, если другую мил приголубит, я отомстить ему поклянуся, в речке глубокой я утоплюся…» а сколь парни набедовались от любови безответной, сколь гармошек изорвали: «Зиму лютую не спал, по матанечке страдал. Я бы замуж её взял, говорит, что ростом мал…» А сколь про голосистую гармонь, отраду и отраву песен свито, сколь виршей сплетено!
Вообразилось, словно явилось из вещего сна, как восходит луна из ночного, речного омута, увиделось в желтоватом и синеватом покойничьем свете,