давайте, братцы, споём русскую народную…
– Русскую народную, блатную, хороводную… Зачем русскую?! Можно и бялорускую. – Ягор подгрёб гитару, покрутил колки, побренчал и, томно укрыв глаза долгими ресницами, взыграл и запел:
– Егор, дай-ка мне, гитару, – попросил охмелевший и осмелевший Елизар и, несуразно бренча, вдруг, на диво компании, затянул по-латыни:
Парни слушали латынь, вытаращив глаза от удивления… и когда, подлец, вызубрил песнопение древних студентов?! Потом Ягор протянул руку:
– Ну, ты, бурсак латинский! Верни-ка мой инструмент. – Взяв гитару, проворчал: – Не умеешь играть – не мути воду… Лучше споём-ка, братцы, из вагантов[83]. – И громко запел, ёрнически подражая Давиду Тухманову, модному о ту пору:
Бражка, утомлённая латынью, ожила, загорланила; Арсалан всплескивал ладонями, Елизар колотил банкой в порожнюю бутылку, Тарас бил ладонями в тугое брюхо, словно в бубен, даже сумрачный Баяр повеселел, хлопая в колени.
Пригубляли чаши за здравие, вершили за упокой… Охмелевший… может, на старые дрожжи плеснул винца… помрачневший Арсалан, обиженно глядя на Елизара, неожиданно изрёк:
– Я знаю, что ты сейчас думаешь.
– О-о-о, старик, ты уже мысли читаешь… И что я думаю?
– Ты думаешь, что я – бурят…
Елизар в недоумении уставился на Арсалана, не умещая в душе его обиду, и все удивлённо затихли. А Баяр, глядя сквозь чёрные очки, усмехнулся:
– Я – монгол, и горжусь, что я монгол. Монголы полмира покорили…
– Наш однокурсник Давид Шолом – еврей, так ему что, вешаться, топиться?.. – вопросил Ягор, отложив сладкострунную.
– Зачем вешаться? – усмехнулся Тарас. – Монголы полмира покорили, а жиды – мир. Монголы – кривыми саблями, жиды – хитростью… Ну, бурят да бурят, я – хохол, Елизар – москаль…
– Хохлы сожгли родную хату, куда теперь пойти буряту… – ни к селу ни к городу вставил Елизар ходовую в семидесятые годы, потешную и, казалось бы, глупую присказку; но кто мог провидеть: канет полвека без малого – супостаты сунут малорусам огниво, и те, як малые дурковатые детины, запалят Украину.
– Иди, Арсалан, искупайся, – посоветовал Ягор. – Полегчает…
– Айда, братцы, купаться! – Елизар резво вскочил с валёжины, оголился до синих семейных трусов и, как в деревенском детстве, вприпрыжку поскакал к морю. За боярышником, ивняком и черёмушником отпахнулся берег; на седых, опалённых зноем, топких песках загорали обнажённые горожане, а на тёплой, словно парное молоко, тинистой отмели плескались ребятишки, иные без трусов, и матери, бабки поглядывали, покрикивали на чадушек. Елизару привиделась деревня: серебристые дощатые мостки, далеко забредающие в озеро, сонное, ленивое, зеленоватое на мели; и он, малый, бесштанный, купается у берега; а мать, полоща бельё с мостков, нет-нет да и, заслоняясь ладошкой от слепящего солнца, кричит обычное деревенское: «Зарька, вылазь на берег!.. Опять вглубь полез!.. Утонешь, паразит, домой не приходи…»
Елизар, обойдя шумные семейные таборы, миновал трёх девиц, распластанных на песке, искоса позарился, и в знойном мираже вдруг померещилась Дарима, возлюбленная из бурятского аймака: губы – капризно изогнутые лепестки саранки, щёки – степные зори, и тело, украшенное голубым купальником, – смуглая рассветная степь, плавно изогнутая увалами, что светятся сиреневыми, голубоватыми цветами ая-ганга[84].
Покоем и блаженством дышало июньское море; призрачно, словно мираж, словно грёзы, синели далёкие хребты; белели, словно снежные гольцы, башенные дома предместья Солнечного; слепяще сверкали на солнце чайки; летели, горделиво задрав носы, моторные лодки с гомонящими ватагами, и белой павой, вальяжно вихляя игривой кормой, плыла вдоль берега крейсерская яхта; а с палубы плыла и, вливаясь в чаячий плач, плескалась над тихим морем любострастная японская песня. Вслушиваясь в пение, умиляясь детскости японского звучания, Елизар брёл по отмели и невольно подпевал сёстрам Дза Пинац на русском языке[85]: