иного министерства, специалисты будут подсчитывать среднее арифметическое. Если мы хотим выйти из кризиса политического представительства, в котором застряли, нужна прямая демократия. Если мы эти меры не примем, то все кончится катастрофой.
Ф. Б. Хочешь быть еще одним Мишелем Дебре[335]?
М. У. Руссо, между прочим, разработал проект конституции для Польши. А это — «мой проект для Франции».
Ф. Б. Что в тебе забавно — это что ты романтик-моралист почти христианского толка, которого все считают декадентствующим нигилистом и атеистом.
М. У. Да. Это очень странно… Мм… загадка. Если ты закуришь в ожидании поезда, тебя в мгновение ока причисляют к нигилистам. Но слово «нигилист» имеет вполне определенный исторический контекст и соотносится с XIX веком в России. Нигилисты были революционерами, которые рассуждали так: что будет дальше, пока неизвестно, но для начала надо все разрушить, а то, что будет, в любом случае лучше того, что есть. Я не нигилист, даже напротив: я консерватор наподобие Бенуа Дютертра[336].
Ф. Б. Между прочим, мы с тобой познакомились благодаря ему. Он в девяностые годы несколько раз приглашал меня на заседания редколлегии журнала «Ателье дю роман», которые проходили в культурном центре «Люсернер». Там я встретил Филиппа Мюрэ[337], Лакиса Прогидиса[338], Милана Кундеру и тебя.
М. У. Да, что этих писателей объединяло — это что они боролись с языковой «политкорректностью». Сегодня это выражение даже произносить никто не хочет, оно стало комичным, но в те времена это имело определенный смысл, да и сейчас снова приходится бороться за свободу выражения. В последние двадцать лет понятие языковой политкорректности развивалось и менялось. Его по-прежнему ругают, но вопреки всему оно продолжает существовать. Я был знаком с Филиппом Мюрэ: когда он был жив, мы с ним много спорили, но сегодня я прихожу к выводу, что он во всем был прав. И с этим надо как-то жить.
Ф. Б. Значит, молодежь, «впаривающая кнелики»[339], — это последствия применения языковой политкорректности.
М. У. Конечно! А ты думаешь, мне весело было, когда против меня открыли судебный процесс, притом что мне никакого дела нет до ислама? Писатель должен иметь возможность работать, не оглядываясь на цензуру. Запреты — это такая вещь, что на всех не угодишь. В наши дни если кто и свободен, так это Гаспар Пруст[340]. Его передачи-пятиминутки — это то немногое, что я всегда смотрю.
Ф. Б. Как только захочешь, скажи, я вас познакомлю! А теперь, внимание, наш последний раздел. Ответь на вопрос Альбера Камю.
М. У. Слушаю.
Ф. Б. Можно ли вообразить себе счастливого Уэльбека?
М. У. Мм… э-э-э… пфф… Веселого — да. Счастливого — я склонен ответить отрицательно. В жизни счастье у меня было фрагментарным. Это были моменты счастья.
Ф. Б. Напомню первую фразу твоей первой книги: «Мир — это страдание в действии».
М. У. Очевидно, что человек, написавший такое, не оптимист. Счастье… пфф… Для этого надо представить себе Уэльбека, который перестал писать. Надеюсь, это трудно вообразить.
Ф. Б. Ты
М. У. Я недавно и за короткое время потерял обоих родителей и пса: морального удовлетворения эти смерти мне не принесли. Если бы можно было прожить 350 лет, я был бы
Ф. Б. Я никак не могу решить, к какому лагерю ты принадлежишь. Ты за то, чтобы защищать человечество, или же ты за «улучшенного» человека?
М. У. Скажем так: мне осточертели гуманисты. Если человека можно улучшить, то почему бы это не сделать? Помню, на одной конференции меня обзывали нацистом и чуть не закидали грязью, потому что якобы я защищаю евгенику, генетику и все такое прочее. Там был один калека, который взял микрофон и еле сумел выговорить: «Я… скорее… за» Это было страшно, но все мгновенно успокоились. Понятное дело, страдать генетической, да еще малоизученной болезнью — несладко, но у всего есть границы. Пожалуй, не стоит очень уж улучшать породу людей, потому что если бы все были обязаны быть совершенными, то мы бы с тобой уже не существовали.
В этот момент в дверь позвонил наш английский фотограф Джослин Бейн Хогг. И тут Мишель вытащил из своего рюкзака ампулу «мгновенного сияния» и размазал содержимое по лицу. Затем он извлек на свет божий «Песнь о Роланде» и прочел вслух кусок. А еще позже, уже ночью, шофер