столь знаменательному событию, и прочитать его.
Он отдал это распоряжение, пользуясь своей властью, и мечтательный тощий юноша отправился за вдохновением под свой дуб на Бадачоне. Хотя стихи нужны были не о кукурузе и не о табаке или лесах за Мурой и Дравой.
Но снизу, из долины, доносилось отчаянно-заунывное пение пастухов, и Жигмонд Куфала предпочел пойти домой. Впрочем, и там у него ничего не получалось.
На другой день пан бургомистр сказал ему, что стихотворение должно быть весьма патриотическим. А посему отчаявшийся пан Жигмонд принялся стряпать патриотическую смесь.
Сегодня он стоял возле садовника, который сажал акацию под возгласы «eljen»[137] толпы вокруг. Пан Жигмонд, в черном пиджаке, рукава которого были ему коротковаты еще когда он кончал школу, ждал своей очереди.
Школьники запели: «Isten ald meg a Magyart» (Боже, храни мадьяров), и бургомистр дал ему знак подняться на трибуну, задрапированную зелено- бело-красной тканью.
Взволнованный, он развернул свитки белой бумаги и начал:
Стихи были не его, а Кишфалуди, но что поделать — надо было как-то начать.
Это уже было из Петефи, но звучало столь красиво, что подходило к первой строке.
И дело пошло, далее был представлен мечтательный Шандори и не очень известный, но неистовый и страстный Ласло Какони.
Его собственными в стихотворении оказались лишь строки о кукурузных и табачных полях, которые он все же протащил туда контрабандой.
Акацию он превратил в древо печали, нечто вроде плакучей ивы, приплел сюда надежду на то, что, подобно ее могучему стволу, непоколебимо выстоит средь бурь и венгерский народ.
Он собирался продолжить строками из Петефи, когда заметил, что все кругом бегут куда-то с дикими криками.
Он воскликнул еще: «Talpra a Magyar!» — «Встань, мадьяр!», и тут что-то большое сильно ударило его сзади.
Перепуганный рыжий бык, словно шутя, поддел рогами оратора под жилет и понес его по городу, причем настроившийся на торжественный лад оратор, совсем сбитый с толку, продолжал кричать: «Talpra a Magyar!» — «Встань, мадьяр!» Бык, словно поняв, вскинул голову, и мечтательный писарь Святой Торны полетел вверх, к небу. К счастью, не слишком высоко, лишь на соломенную крышу домика на Каполафалвской улице, где и уселся верхом на гребень крыши у трубы, словно на коне.
Пан Жигмонд еще увидел, как за быком мчатся по улице на лошадях три пастуха с арканами в руках, но тут ему вдруг стало дурно, и бедный писарь съехал по соломенной крыше прямо на телегу, стоявшую возле дома.
Очнулся он в своей комнате, завернутый в мокрую простыню, и у постели увидел полицейского инспектора, квартирного хозяина. Выражение радости на лице хозяина свидетельствовало о том, что по случаю этого происшествия он порядком хлебнул.
— А шустро он вас, это, подцепил на рога, а? Когда еще такое повторится… А как спина? — спросил он.
— Спасибо, немного жжет.
— Он совсем легонько поддел, молодой человек, он словно играл с вами. Но зато вконец разорвал брюки, жилет и пиджак. Просто умора! Только и разговоров, что такого веселого праздника в Святой Торне еще не было. Даже пророк Илья не так красиво летел к небу. Ведь бык, можно сказать, почти что догола раздел вас. Мы влили в вас пол-литра вина.
Он взял со стола кувшин и поднес его ко рту пана Жигмонда. Тот покачал головой.
— Тогда я выпью за ваше здоровье, — провозгласил полицейский инспектор, — это хорошее вино, удачного года.
— Вы небось и не знаете, что вас приезжала навестить помещица из Каполафалва, пани Юльча Шемени, красавица вдовушка. Бык-то был из ее стада. Она страшно расстроилась: приехала на празднество — а тут такая беда. Плакала и обещала похоронить вас за свой счет.
Писарь застонал, а полицейский инспектор ухмыльнулся.
— Полно вам, дружище, это она сгоряча обещалась, никто всерьез не поверил, похороны нынче влетают в копеечку, а она, говорят, ужас до чего
