— Полковник Макаров, — обратился я к нему, — я только что высвободил вас из весьма неприятной ситуации. Завтра вы будете направлены в Симбирск, в штаб. Вы мобилизованы…
Едва я это произнес, как полковник внезапно ударил меня своей громадной медвежьей лапой по виску, и я, не успев даже вскрикнуть, повалился в придорожный снег.
Так бы я там и замерз, если бы несколько позднее не нашли меня двое мужичков, ехавших на санях в Бугульму. Они взвалили меня на сани и доставили домой.
На другой день я вычеркнул из списка пленных полковника Макарова, а из реестра конского состава комендатуры — своего верхового коня, на котором исчез полковник, чтобы от красных снова попасть к своим белым.
А в это время товарищ Ерохимов выехал в Клюквино и через железнодорожное телеграфное отделение отправил Революционному Военному Совету в Симбирск телеграмму:
«Товарищ Гашек отпустил на свободу захваченного в плен полковника 54-го Стерлитамакского полка Макарова и подарил ему свою лошадь, чтобы тот мог добраться на сторону противника.
На этот раз телеграмма до Симбирска дошла.
Перед Революционным трибуналом Восточного фронта
«…Schlechte Leute haben keine Lieder»[237], — написал немецкий поэт, завершая одно из своих двустиший. В этот вечер я до поздней ночи распевал татарские песни, так что никто из окружающих не мог ни уснуть, ни даже просто спокойно лежать. Из этого я заключаю, что немецкий поэт явно солгал.
Наверно, я все-таки заснул раньше всех в комендатуре. В конце концов меня самого утомили эти монотонные мелодии с неизменными повторами «Эль, эль, бар, але, еле, бар, бар, бар».
Разбудил меня один из моих чувашей, доложивший, что приехали на санях какие-то три человека, которые показывают постовому внизу свои бумаги.
Точная передача его сообщения звучала бы так: «Три сани, три люди, внизу полно бумаг. Одна, две, три бумаги».
— С тобой говорить, — продолжал он. — Злые, ругаются…
— Проводи их наверх.
Распахнулись двери, и гости вторглись в мою канцелярию-спальню.
Первым был блондин с окладистой бородкой, вторым — женщина в овчинном полушубке, третьим — мужчина с черными усами и необычайно пронзительным взглядом.
По очереди представились: «Сорокин, Калибанова, Агапов». Последний при этом твердо и неумолимо добавил:
— Мы — коллегия Революционного трибунала Восточного фронта.
Я предложил им закурить, причем Агапов заметил:
— Как видно, товарищ Гашек, вам здесь неплохо живется. Такой табачок не могут позволить себе курить люди, которые честно служат революции.
Когда принесли самовар, мы начали беседовать о самых различных вещах. Сорокин говорил о литературе и рассказал, что, еще будучи левым эсером, он издал в Петрограде книжечку своих стихов под названием «Восстание», которая была конфискована Комиссариатом печати; но он теперь об этом не жалеет, потому что это была страшная глупость. Изучал филологию, а сейчас — председатель Революционного трибунала Восточного фронта.
Это был действительно очень милый, приятный человек с мягкой русой бородкой, за которую я его во время чаепития осторожно потрогал.
Товарищ Калибанова была студенткой-медичкой, в недавнем прошлом тоже левая эсерка; очень живая, симпатичная особа, которая наизусть знала всего Маркса.
Агапов — третий член Революционного трибунала — был самым радикальным из них. Служил раньше секретарем у одного московского адвоката, у которого когда-то скрывался генерал Каледин. По словам Агапова, адвокат был величайшим подлецом на свете, поскольку платил ему всего 15 рублей в месяц, а сам в три раза больше дал как-то на чай официанту в Эрмитаже, который позволил ему плюнуть себе в лицо.
По виду Агапова можно было судить, что все предшествовавшее падению царизма сделало из него человека сурового, неумолимого, жестокого и
