быстро и легко. Одна французская дама (так мне потом рассказывала мама), маркиза, всегда угощала меня круглым шоколадом из бонбоньерки, а на елке у князей Долгоруких всем детям дали подарки. Мои хранились еще долго среди моих игрушек. Эти реликвии из-за границы, как и нянины чепчики, были неприкосновенны.
Тем временем папа как-то устроил наше правожительство, и мы должны были снова вернуться в Москву.
Мы поселились недалеко от Ваганьковского кладбища, за Пресненской заставой, в доме купцов Тихоновых. Квартира была очень просторная, с большими деревянными сенями, тесовыми стенами во всех комнатах, только столовая и зальце были оклеены обоями. Моя детская была большая, продолговатая, в углу висел киот с образами Николая Чудотворца, любимого святого моей няни. Лампадка теплилась день и ночь, а ризы чистились перед всеми первопрестольными праздниками.
После Швейцарии для мамы и няни все было скучно и тускло в подмосковной провинции. Мама редко выходила, еще меньше выезжала по вечерам. Она читала французские книги, которые привезла с собой из-за границы, играла на рояли и пела грустные сантиментальные романсы: «Что так задумчиво, что так печально, друг мой, головку склонила свою?», и «Прости, на вечную разлуку», и «И ночь, и луна, и темный развесистый сад»[44], и «И сердце так трепетно бьется, и чаще вздымается грудь»[45] — и много цыганских романсов, которые потом так вошли в моду, благодаря певице Вяльцевой[46].
Все эти песни я знала почти наизусть, хотя не понимала ни слова в них, но их меланхолия и грусть залегли в душе ребенка, который рос без товарищей, без братьев и сестер. После смерти матери я перелистывала все ее ноты, все эти романсы и поняла, как эта молодая, красивая и по тем понятиям блестящая женщина должна была страдать в своем захолустье без личной жизни, без деятельности, которая в последующем поколении вылечила много женских неудовлетворенных душ.
Ее единственным увлечением был театр: раньше Малый с Ермоловой и Федотовой, Южиным и Ленским[47], а потом — Московский Художественный. Концерты в Филармонии и лекции — было все, что давало какое-то содержание ее ненаполненной жизни. Но выезжать по вечерам из-за Заставы, особенно при полном равнодушии отца к искусству и лекциям, было нелегко и связано, как я понимаю, с недоразумениями и неладами в их семейной жизни. Мама всегда брала с собой кого-нибудь из сестер и потом привозила Фиру или Машу к нам, пили чай, возбужденно говорили о театре. Мой отец оставался вне этих интересов.
Часто мы с мамой сидели у окна и смотрели, как несли покойников на Ваганьковское кладбище. Если покойника везли на катафалке с балдахином, а впереди несли или везли на черной лаковой повозочке венки и букеты цветов, если шел поп во всем облачении с паникадилом, а певчие пели, и за покойником ехали кареты с дамами в черных вуалях и господа в цилиндрах, значит, похороны были богатые. Если гроб везли на простых дрогах или несли на плоских шпагатах, значит, люди были бедные, их хоронили по последнему разряду. Отсюда, главным образом, и родилось мое представление о богатстве и бедности.
То же самое было со свадьбами. Когда няня меня брала в приходскую церковь смотреть венчание, и невеста была в фате, а жених во фраке, и карета была выстегана изнутри белым атласом, а гости были нарядные, и шлейф невесты несли мальчики в бархатных костюмчиках, и группа шаферов и шафериц сопровождала свадебное шествие, все шептались: «генеральская дочь» или «купец такой-то выдает дочку замуж за столбового дворянина» — то были богатые. А если гости были не в шляпках, а в платочках и картузах, мы знали, что это лавочник Петров или Иванов женит сына на дочке сапожника Ильина. В первом случае мы с няней приходили домой возбужденные и рассказывали, что мальчик был в красной шелковой рубашке, а невесте одели венец раньше, чем жениху, и кто вступил на коврик первый, и какие флердоранжи и какая музыка была, а в последнем случае рассказывать было не о чем. «Жених-то пьяница, — говорила няня, — позарился на невестин домишко, да все равно пропьет наверное. Что уж тут!»
Сама няня Настя, как я потом узнала, имела чуть ли не семь человек детей — все без венца, так как жених был солдатом. Из этих семи детей, которые воспитывались в деревне и в сиротских домах, осталось в живых только трое, и после того как она ушла от нас, она повенчалась со своим солдатом, они усыновили или, вернее, узаконили всех детей, открыли прачечную и зажили семейной жизнью. Настя часто к нам приходила, особенно по праздникам, приносила мне гостинцы, яблочко или леденцы, а когда и куклу. Она была моей кормилицей и уверяла, что любит меня больше собственных детей.
— Няня, мы богатые или бедные? — спрашивала я ее.
— Ничего, состоятельные, — отвечала она успокоительно.
А когда я подросла, я ее спросила:
— А что такое развод?
Она вздохнула: «Это, деточка, ты узнаешь скоро».
С появлением Марьи Карловны в доме стали говорить только по-немецки. Вместо сказок о Кощее Бессмертном, о Бабе-Яге — Костяной ноге, о жар-птице и Иванушке Дурачке пошли сказки Гриммов: Гензель и Гретель, Красная Шапочка, Розочка и Беляночка, а также сказки Перро и Андерсена. Я научилась немецкому языку, клеила картинки в альбом, рисовала по матовому стеклу и на грифельной доске, играла в лото, и мне разрешили играть с