печке. Потом сок выцеживали — это бабушка и мама, а затем — снова в печь. И вот получаем готовый, сладкий кисель. Это и есть патока.
А кроме свеклы и моркови, которую сушили и она тоже прекрасно шла в чай, весь наш, да и не только наш, огород являл «наглядное пособие» по приусадебному участку. Или — как не пропасть с голода в период революционных катаклизмов.
Вот и пестрели у нас и у соседей саженцами чесночные, луковые, морковные грядки, готовились к высадке картофель, капуста, тыквы, редька различных сортов.
Всю эту сельскохозяйственную канитель я не любил. Еще бы! Мало того, что куриный помет я должен смешать с золой и этой вонючей жидкостью поливать грядки. Еще нужно носить воду. Далеко, через две улицы. А там злые мальчишки, литваки и поляки, ждали, чтобы твое ведро с водой опрокинуть. Хорошего мало, чего уж тут.
Но вот когда под осень пьешь чай со сладкой патокой, то невольно соглашаешься с бабушкой:
— Видишь, Ареле, не даром ты воду таскал все лето. Вот, и сейчас у нас благодать. Даже если люди придут, не стыдно их за стол посадить.
Все вроде забывали, что я почти целый день — в мастерской, а затем нужно и Ханелю повидать.
Но была молодость. Счастье, казалось, так и плывет в наш дом, чуть покачиваясь на мягких рытвинах и колдобинах.
А счастье, это каждый молодой балбес скажет, счастье — это Ханелька!
Однако скажу за дом. Было в нем 5 комнат: зала, столовая, две детские, кухня. Дом был на улице один из крупных. Со стороны улицы он был обнесен палисадником, на участочке росли береза, рябина, сирень и цветы. Где бы я ни был, а дом мой, Дом, забыть не могу.
Наш дом был не из маленьких. Что главное в доме? Правильно — печка. У нас стояла голландка, нагревала комнаты, где спали мы, дети. А главная печь была кухонная. Звали ее почему-то — русская печь.

В отличие от других домашних дел, а их у меня было множество: Арон — туда, Арон — сюда… То — выгони корову, то — курам засыпь. Это все — работы по необходимости.
Но с печкой все было иначе.
И вновь приходят виденья. Папа покачивается. Вместе с бабушкой поют молитвы.
Начинается утро.
А я уже принес дрова: сухую березу на растопку и ольху да граб — они дают хороший жар.
С шестка беру коробок спичек варшавских и зажигаю растопку — прутики, кору березы, сухие щепки. Все нужно зажечь с одного раза, спички — на вес золота. Хотя я знаю, у бабушки этих коробов спичечных — в кладовке, в сухом месте, полная наволочка. Но не даст. Говорит: «Это — если война начнется».
Там же, в кладовке, на полке лежат в полном порядке иголки, нитки, банки с солью, бутылки с керосином. Все — на случай войны. Ура, быстрей бы война! У нас все для нее готово — мелькало у меня в голове, когда я рассматривал бабушкины запасы.
Но, слава Богу, пока войны не было. А была приятная работа — топить печку. И действовать при этом аккуратно. Ибо у бабушки и мамы в печном хозяйстве был строжайший порядок. Все — на своих местах. Две кочерги, совок для золы, конечно. Ухваты, два, их я не брал.
А дальше шла кошерная посуда: чугуны, печные горшки для варки и тушения, особенно в предсубботние дни. Я все должен был перетереть от пыли: и утятницы, и судки, и противни. Но мне это было в радость.
Дом, как я говорил, был немаленький. Мы вообще относились к среднему классу. Всего немного — но было. Тем более, что папа мой, основатель, владелец и главный рабочий в мастерской по починке и пошиву обуви, работал творчески. Потом расскажу. На все требования мамы и других родных послать меня в Варшаву, отвечал четко и ясно: сначала — ремесло. Чтобы руки были при деле. А затем хоть музыка-шмузыка, хоть математика-лихоматика, хоть танцы-манцы. Но! Вначале только ремесло. Да и кому я передам дело — обувную мастерскую. Кроме Арона у меня только Бася, Фрида и Хана. И что, я должен их учить, как набойки ставить да полицмейстеру сапоги строить?
Семья сдавалась. А я, Арон, понимал — нет, от профессии мне никуда не деться.
Как часто вспоминал я папу всю оставшуюся жизнь. Спасала меня профессия. Спасала. И не раз.
У крыльца с обеих сторон стояли две скамейки. Иногда собирались подруги мамы и пели еврейские песни. Какое мне наслаждение, если в Хайфе на Меркасе вечером вдруг слышу я «мамелэ» или «тумбалалайку», или «Фрейлехс». Я тихонько отхожу к деревьям и плачу, плачу, плачу.
Но ладно, отношу это все за счет сентиментальной старости и слезливости. Что с нас взять? Их вэйс[10]?
Так вот пели, пели еврейские песни. На нашей улице вообще жили одни евреи и все сбегались попеть, а там — молодые — и поплясать.
А еще у меня была обязанность провожать бабушку еженедельно и по праздникам в синагогу. Я носил ее сейдур [11].