справляться с ее приступами, из Института имени Бурденко, где работал Найдин, доставили баллоны с кислородом. Именно их содержимое Бахтин имел в виду, когда за несколько дней до смерти попытался пошутить: «Замените мне кислород на добротный анекдот!» Умирал он, однако, тяжело и мучительно. «Но жаловался редко, терпел, — лаконично повествует об угасании Бахтина Найдин. — Только во сне стонал и плакал. Сиделки поражались его стойкости, сохранились их записи-отчеты». В них, помимо прочего, говорится, что в предпоследнюю ночь Бахтин помолился: «О, Господи! Все мы грешные, о Господи, прости нас всех грешных!» Если верить Кожинову, перед самой смертью, наступившей 7 марта 1975 года, Бахтин произнес: «Леночка, я иду к тебе».
Георгий Гачев, наряду с другими бахтинскими поверенными взявший на себя организацию прощания с учителем, признавал, что не испытывал тогда ни гнетущей скорби, ни мрачной подавленности. Их место заняли эмоции, скорее положительного толка, обусловленные чувством соприкосновения с максимальной реализацией полноты бытия: «И вот лежит человек, прошедший путь! Такой трудный и долгий. Теперь в ладье — готов сняться в дальнее плавание. И нам предстоит сейчас спускать судно с ним со стапеля. Так думал я под конец в доме его перед выносом тела. <…> Гордо за человека и радостно хоронить такого, все сделавшего! Даже с лишком и избытком. Имел даже человек довесок в жизни: пожить в качестве дживан-мукты, при жизни освобожденного. <…> Все еще жили, а он — уже бытийствовал». Пробившись через ритмизацию прозы в духе Андрея Белого и нью-эйджевское смешение языческой символики (образ погребальной ладьи) с индуистскими категориями (дживанмукта — человек, достигший освобождения от кармы, вырвавшийся из круговорота рождений и смертей), мы увидим, что Гачев находил итог бахтинской жизни в единении с абсолютной вневременной реальностью, наступившей до прекращения земного существования. Но если бы он, переборов свое влечение к экзотическим религиозным категориям, изъяснялся бы на языке христианской догматики, то, наверное, приписал бы Бахтину прижизненное состояние «блаженного видения»
Траурная церемония, состоявшаяся 9 марта, напоминала, по свидетельству того же Гачева, коллективное радение священно-безмолвствующих: «Речей не было. Ни у кого не поднималась рука разверзнуть пасть свою и выплеснуть слово. Он, кто постиг все недра, откуда слово, и все извилины, закоулки, лазейки и ориентированности его обертонов, и так все слышал. И мы с ним прислушивались к массовому молчанию нашему — что в нём?»
Эти впечатления Гачева были записаны «по горячим следам» недавно произошедшего события и потому несут на себе отпечаток непосредственного эмоционального восприятия. Ценны они, однако, еще и тем, что совсем по-бахтински амбивалентны: стилистический изъян, именуемый в традиционной риторике катахрезой и заключающийся в ошибочном сочетании слов («не поднималась рука разверзнуть пасть»), своим непреднамеренным комизмом частично нейтрализует минорную тональность сказанного, переводя его в русло смеховой культуры. Дополнительным каналом связи с областью, как сказал бы Бахтин, «серьезно-смехового» является и сама ситуация сосредоточенного «вслушивания в молчание». Если мы вспомним, что схожую мистическую практику, вызревшую в недрах исихазма, называли «омфалоскопией» («пуподушием»), то цепочка событий бахтинской жизни симметрично замкнется: выступив на историческую сцену под аккомпанемент пародийного хора участников кружка «Омфалос», она покидает ее в бессловесном сопровождении верных апостолов, репетирующих в уме свою будущую миссионерскую деятельность и написание евангелий.
Сам Бахтин, правда, не строил никаких планов по собственному обожествлению. В чем он был действительно убежден, так это в том, что «за погребением и памятником следует
Память о трудах и днях Бахтина — это широко распахнутая дверь в коридор такого перехода.
ИЛЛЮСТРАЦИИ