— Надо бы попробовать новые препараты из Бельгии…
— Что ж, можно попробовать…
— Попытка не пытка…
— Легочная недостаточность…
— Ничего удивительного…
«Это она обо мне», — с досадой думает Алексей Максимович о старухе, не открывая глаз. Ему хочется вновь вернуться в молодость, увидеть уходящую вдаль девушку. Если он отважится догнать ее и попытается защитить от Смерти, — ему теперь-то уж все равно, — тогда, быть может, девушка снизойдет до него, старого и немощного. Да и что из того, что стар и немощен? Разве в этом дело? Разве ей так уж трудно коснуться лица его своею теплой ладонью? Ему бы совсем немного тепла… женского… девичьего… Ему бы только вспомнить что-то очень и очень важное…
Но девушка и Смерть давно растворились в темноте ночи, а он, Горький, больной и старый, остается у костра, не в силах оторвать взгляда от трепещущего пламени. И теплится в нем надежда, что девушка еще вернется… Хотя — что толку? Вот Моисея… перед смертью… обложили голыми девами, не знавшими мужа, — и никакого толку: помер… И все-таки… и все-таки… хотя бы еще час-другой, хотя бы минуту еще пожить и подышать теплым воздухом южной ночи. Пусть бы маленькой теплой ладошкой… одним нежным пальчиком дотронулась до его щеки — а больше ничего и не нужно.
Но вместо девушки с открытой нацелованной грудью возле костра неожиданно возникла знакомая фигура Сталина. На нем серый френч и серые же брюки, заправленные в сапоги, на голове фуражка с матерчатым козырьком, в зубах потухшая трубка. Он останавливается и оценивающе, как барышник захудалого коня, разглядывает Алексея Максимовича. Отблески пламени колеблются в его рыжих зрачках.
— Вы так и не поняли, товарищ Горький, почему я давеча упомянул римского диктатора Суллу, — говорит Сталин голосом старухи-ведьмы. И усмехается: — А еще инженер человеческих душ… А я лишь хотел, чтобы вы объяснили своим писательским языком то, о чем мое положение не позволяет мне говорить прямо и открыто: пожертвовать частью — единственный способ в создавшихся политических и экономических условиях сохранить целое…
— Но ведь больно же, Иосиф Виссарионович, — робко возражает Горький. — Кухонным ножом — и в печень. Страшно больно, товарищ Сталин. Вы такого не испытывали. Вот.
— Для подобных испытаний существуют другие люди, — презрительно роняет Сталин. Затем берет светящийся уголек из костра, подносит к трубке, долго раскуривает ее, и кажется Горькому, что Сталин сейчас скажет что-то еще, что-то настолько значительное, что эти слова перевернут всю путанную- перепутанную жизнь не только Максима Горького. Но Сталин, раскурив трубку, бросил уголек в костер, повернулся и пошел — пошел вслед за Смертью в ночную степь. И вскоре тоже исчез совершенно, лишь крупные звезды продолжали мерцать в той стороне, но мерцать испуганно, можно сказать, панически. И было отчего: даль в той стороне стала затягиваться дымкой, и звезды начали исчезать одна за другой.
А рядом все вздыхает и кряхтит старуха-ведьма, и что-то бормочет на своем языке. И костер тоже бормочет, и перепела в густой траве, и легкий прохладный ветерок в колючих кустах — все что-то бормочут свое, невнятное и вечное.
Вдруг старуха вскидывает голову и хрипло смеется, распугивая ночное бормотание степи. И выкрикивает чьим-то ужасно знакомым голосом, проглатывая «р»:
— А вы, батенька мой, совсем плохо выглядите! Да-с! Айхиплохо выглядите, батенька мой! А ваши ученые — завзятые контъеволюционейы! Да-с! И поэты! И писатели! Все они — гнилая интеллигенция-с! Мы и без них постъёйим общество, в котойём всем будет хойёшо. Пьи том непьеменном условии, йязумеется, что наша коммунистическая бюйёкъятия нас не погубит окончательнейшим объязом.
Алексей Максимович уверен, что это не старуха, а кто-то другой, о ком он стал позабывать, кто давно превратился во что-то ужасно огромное, похожее на облако, внутри которого затерялось нечто, и это нечто никто ни в состоянии ни отыскать, ни назвать определенным именем.
Алексей Максимович пробует заглянуть старухе в лицо, но свет догорающего костра настолько слаб, что ничего не разглядишь. А старуха отстраняет его безвольную руку и начинает читать тоненьким голосом Евангелие от Луки:
Помолчав немного, старуха произносит петушиным голосом:
— И-иии, люди-курицы! А меня-то как би-или-иии — стра-асть! Господь смотрел сверху — пла-ака-ал. И-ии-э.
Сквозь плотные шторы на окнах и закрытые веки вновь проник яркий пульсирующий свет близкого грозового разряда — и тотчас же по крыше дома, по береговым скатам покатились в Москву-реку огромные валуны, сшибаясь и раскалываясь на мелкие части.
Снова по жестяному подоконнику забарабанили крупные капли, несколько раз хлопнула форточка. Ровный гул дождя стал давить на уши, грудь, закрытые глаза.
Сквозь ливень, прикрываясь огромными зонтами, прошли мимо Ленин, Троцкий, Зиновьев, Дзержинский, Сталин, еще кто-то… еще… и еще…
Но — поздно: толпа бежала вслед им, размахивая руками, что-то крича разверстыми ртами. Однако звук голосов тонул в шуме морского прибоя и