— Не от каждого, а от тех, кто стремится к власти и почестям, забывая о предназначении человека делать добро всем без исключения, — убежденно вязал пеструю дорожку своих рассуждений Афанасий.
— Это попы, что ли?
— Не в попах дело, а в человеке, в его нацеленности на главное в своей жизни. Вот есть, скажем, революционеры, а есть, наоборот, такие, которым важнее всего собственная персона. Он и в революцию шел по этой самой причине. Скажешь — нет?
— Не знаю, — хмурился Василий, боясь углубляться в подобные темы, зная таящуюся в них опасность. — У меня знакомых революционеров нету.
— А Свердлов? А Дзержинский? А Урицкий? А Зиновьев? — спрашивал Афанасий, кротко сияя прозрачной голубизной глаз. — Вот и Киров тоже…
— Что — тоже?
— Имели вредную энергетику, которая и привела их к гибели.
— Ну что ты можешь знать об этих людях? — досадовал Василий. — Кто эти люди и кто ты…
— Так я ж столяр-краснодеревщик! — воскликнул Афанасий с изумлением от Васильевой непонятливости. — Кирову мы, например, делали мебель на заказ в его домашний кабинет. И в Смольный тоже. И Зиновьеву, когда он был у власти. И другим кому еще. Думаешь, не видно по мебели, чем человек дышит, какие у него взгляды на собственную персону? Очень даже видно. Мебель — она человека с головой выдает. Только не все это знают. Да.
— Ну и что Киров и Зиновьев?
— Как что? Зиновьев, например, пользовал мебель из княжеских хором. Очень уважал, чтоб была с инкрустацией и всякими завитушками. Чуешь смысл? Мол, князья пользовались, теперь мой черед. Только вензеля княжеские велел посымать и заменить на серп и молот. А Кирову подай все новое, чтоб строгость была и прямая линия.
— А причем тут болезни? У меня, например, дома никакой мебели, считай, нету. Стол да кровать, да крючки в стенах для одежды. Что ты можешь обо мне сказать по этой мебели? Ничего не можешь.
— Очень даже могу, — улыбнулся снисходительно Афанасий. — Стол сам делал? Крючки сам вбивал в стены?
— Сам. Но ведь Киров себе мебель не делал, делал ее ты. Это о тебе можно судить по мебели, которую ты делал для Кирова, а не о нем.
— Ну вот здрасти, я ваша тетя, — ласково усмехался Афанасий. — А заказывал ее кто? И чтоб такая была и этакая, чтоб и тут ящичек, и там полочка. Не-ет, о характере хозяина можно сказать доподлинно, что он из себя представляет. И обо всем прочем, что он про себя думает. А обо мне можно сказать только одно: мастер я или так себе — не пришей кобыле хвост. Ты приди ко мне домой: дома я и хозяин, и мастер — весь как на ладони. А ты говоришь…
Василию не хотелось спорить. Действительно, о чем тут спорить? Какой такой у него, у Василия, характер? Откуда у него силовые линии? Ерунда все это. Тем более ерунда, что ни к почестям, ни к власти он никогда не стремился, а стремился… Жить хотелось интересно, заронила в него Наталья Александровна, первая его учительница, тягу к такой жизни, чтобы не как лошадь: дали — ест, налили — пьет, запрягли — повезла. А еще была у Василия мечта, — может, не самая главная, но все-таки, — что родится у него сын, и он, его отец, на все вопросы сына сможет ответить сам со всеми подробностями, и не так, как когда-то отец с матерью отвечали, что, мол, все от бога и поэтому недоступно человечьему пониманию.
Что будет сын и сын этот будет человеком любознательным, Василий знал совершенно точно. Он даже во сне видел этого своего будущего сына, и как тот, совсем еще малец, спрашивает у него, у своего отца: «А скажи, папа, — спрашивает он, — сколько на небе звезд?» Или такой вопрос: «Почему всякое дерево имеет свой норов? От чего это зависит — от почвы, от сырости или еще от чего?» И он, его отец, на все эти вопросы сможет сыну ответить. Не сейчас, а когда выучится. А сегодня даже самые главные ученые не знают, почему у липы древесина мягкая, а у дуба твердая. А уж звезды на небе никто сосчитать еще не смог. Но, может быть, сосчитают, когда сын подрастет, а Василий к тому времени закончит институт. Что касается дерева — это уж Василий сам, потому что лучше модельщика никто дерева не знает.
— Ну, может, про характер еще куда ни шло, — соглашается Василий, отвлекаясь от своих бесполезных теперь мечтаний и вспомнив, что, действительно, и по тому, как сделана модель, тоже можно кое-что сказать о человеке, ее сделавшем, и о конструкторе, сделавшем чертеж этой модели. И даже по тому, как кто в стенку забивает гвоздь. Это верно. Но болезни — тут не все сходится. И Василий, пристально заглядывая в прозрачные глаза Афанасия, пытается проникнуть до самого их дна, но дна не видно, и вообще ничего в этих глазах не видно, кроме их непоколебимой наивности.
— А при чем тут болезни? — спрашивает он у Афанасия, пытаясь удержать в голове нить рассуждений. — Да и характер… это же от природы, а против природы не попрешь, горбатого могила исправит.
Худое лицо Афанасия становится серьезным, он склоняется к Василию, тихо и доверительно внушает:
— Очень даже можно поделать. И чем сильней характер, тем легче. А делать надо вот что: надо разрушить свою энергетику, свести ее на нет, чтобы никаких силовых линий, никаких токов, чтобы все люди одинаковые, все друг другу братья и сестры. А иначе какое ж равенство? Никакого. И коммунизма никакого не будет тоже. — И замолкает, загадочно улыбаясь.
— И чем же ее разрушать? — спрашивает Василий, полагая, что Афанасий член какой-нибудь секты и весь разговор его — прощупывание Василия на предмет отношения к религии.