любил поболтать. Он вдовствовал уже несколько десятков лет, но его окружали подруги, сопровождая во время выходов в свет. В Иерусалиме многие полагали, что женщины тянутся к нему только ради его денег. Фима считал иначе: отец, при всей его шумливости, был человеком хорошим и щедрым. Все годы старик поддерживал финансово любое мероприятие, которое считал справедливым, которое трогало его сердце. Он был членом огромного числа комитетов, комиссий, фондов, рабочих групп и ассоциаций. Постоянный участник кампаний по сбору средств в пользу бездомных, для новых репатриантов, для обеспечения нуждающихся больных, которым требуется сложная операция за пределами страны, для выкупа у арабов земель в Иудее и Самарии, для издания “Книг памяти” еврейских общин, уничтоженных в огне Холокоста, для реставрации исторических развалин, для создания детских яслей для брошенных детей и убежищ для женщин с трудной судьбой. Он поддерживал артистов и художников, не имевших средств, поддерживал тех, кто требовал прекратить опыты над животными в лабораториях, помогал в приобретении инвалидных колясок,
Немногое свое свободное время он проводил в женском обществе. Даже теперь, перевалив за восьмидесятилетний рубеж, он все еще любил посидеть в кафе. И летом и зимой одевался он в элегантные костюмы, с непременным галстуком-бабочкой, треугольник шелкового платка выглядывает из нагрудного кармана пиджака, словно островок снега в знойный день, манжеты рубашки стянуты серебряными запонками, перстень с драгоценным камнем поблескивает на мизинце, клинышек белой бородки торчит вперед перстом указующим, резная трость с серебряным набалдашником покоится меж колен, шляпа лежит на столе. Старец, начищенный до блеска, всегда в компании элегантной разведенной женщины или хорошо сохранившейся вдовы, все его спутницы – образованные уроженки Европы, с утонченными манерами, пятидесяти пяти – шестидесяти лет. Случалось, что он сидел за своим постоянным столиком в кафе в обществе двух или трех дам, угощал их штруделем с эспрессо, а перед ним стоял стаканчик превосходного ликера и вазочка с фруктами.
Такси отъехало, и старик помахал вслед машине шляпой, как всегда делал при расставании. Был он человеком сентиментальным, к каждому расставанию относился так, словно расставался навсегда. Фима спустился по лестнице. Издали ему казалось, что он слышит, как отец напевает себе под нос хасидскую мелодию – “я-ба-бам”. Оставаясь один, старик без перерыва напевал это “я-ба-бам”. Фима иногда спрашивал себя: а не издает ли отец эти звуки и во сне – мерный теплый напев, рвущийся из какого-то внутреннего источника. Будто тело отца слишком мало, чтобы вместить мелодию. Или будто от старости появились в нем микроскопические трещины, и через них просачивается эта нутряная отцовская песенка. Уже на лестнице Фима ощутил особый, знакомый с младенчества запах, который смог бы распознать в любой толпе, – одеколон, смешанный с душком закрытых комнат, старинной мебели, рыбных блюд, вареной моркови, пуховых одеял и едва уловимым букетом сладкого ликера.
Когда отец и сын обменялись легкими, поспешными объятиями, это отцовское благоухание, этот дух Восточной Европы, как считал Фима, вызвал в нем отвращение и одновременно стыд за него и за вечную свою привычку провоцировать отца, развенчав какой-нибудь его святой принцип, вскрыв раздражающее противоречие в его мировоззрении; хоть чуть-чуть, но вывести его из себя.
– Ну, – начал отец, дыша с присвистом после подъема по лестнице, – так что же расскажет мне сегодня мой господин профессор? Явился ли уже Избавитель Сиона? Переполнились ли сердца арабов любовью к нам?
– Привет, Барух, – сдержанно ответил Фима.
– Здравствуй, мой дорогой.
– Что нового? Спина еще болит?
– Спина, – повторил старик. – К нашему счастью, спине на роду написано всегда находиться сзади.
И спина еще там – а я уже здесь. Никогда она не догонит меня. А если, не приведи Господь, догонит – я повернусь к ней спиной. А вот дыхания мне не хватает. Как и настроения. Нынче все наоборот: теперь я гонюсь за хорошим настроением, а не оно за мной. А чем занят герр Эфраим в эти жуткие дни? Продолжает ли он исправлять мир, дабы приблизился тот к Царствию Небесному?
– Нет новостей, – сказал Фима и, принимая из рук отца трость и шляпу, добавил: – Ничего нового. Только государство разлагается.
Старик пожал плечами:
– Эти надгробные речи я слышу уже пятьдесят лет, мол, государство такое, государство сякое, но те, кто нас хоронил, уже давно спят в земле сырой, и уста их прахом забиты, а государство наше все сильнее и сильнее. Наперекор им. Чем больше страданий причиняют они, тем прекрасней наша страна. Не перебивай меня, Эфраим. Позволь рассказать тебе прелестную историю. У нас, в Харькове, во время революции, устроенной Лениным, какой-то глупый анархист ночью написал на стене церкви: “Бог умер”. И подпись: “Ницше”. Он имел в виду безумного философа. Но следующей ночью явился еще больший умник и написал: “Ницше умер”. И подпись: “Бог”. Минутку, я еще не закончил, позволь мне объяснить, в чем же соль этого рассказа, а тем временем