Свидетель

Стать свидетелем — вот к чему должен стремиться бывший узник Гулага. Поэтому литературный опыт В. Ш. следует рассматривать с точки зрения документа и абсолютного свидетельства. Он даже полагал, что никакой документ, никакой архив или материалы не могут сравниться с возможностями писателя в качестве свидетеля истины. Писатель — тот, кто является, может быть, «наилучшим» свидетелем. Внутри литературы складывались особые требования, на основании которых стало возможно усвоение «негативного» (лагерного) опыта. Способна ли литература передать обществу «свидетельское знание» об этом опыте, невообразимом по бесчеловечности и варварству, который все-таки должен быть как-то культурно освоен? В рабочих записях и размышлениях о литературе «после Гулага» В. Ш. дает точные и меткие определения литературы как документа и свидетельства. «Когда меня спрашивают, что я пишу, я отвечаю: я не пишу воспоминаний. Никаких воспоминаний в „Колымских рассказах“ нет. Я не пишу и рассказов, вернее, стараюсь написать не рассказ, а то, что было бы не литературой. Не проза документа, а проза, выстраданная как документ»[165]. Или еще в другом месте: «Каждый мой рассказ — это абсолютная достоверность. Это достоверность документа»[166]. Действительно, в «Колымских рассказах» нет ничего, собственно, литературного, там как будто нет ничего, кроме фатального стечения обстоятельств.

С полной ясностью В. Ш. осознается конец «великой русской литературы», вот что он пишет: «А в наше время читатель разочарован в русской классической литературе. Крах ее гуманистических идей, историческое преступление, приводящее к сталинским лагерям, к печам Освенцима — доказали, что искусство и литература — нуль»[167]. И далее, подводя итог: «Разумного основания у жизни нет — вот что доказывает наше время»[168]. Отсюда шаламовский якобы реалистический стиль, разве это не самоубийство традиционного литературного мимесиса? Особенность шаламовского видения в том, что он не боится сближаться с тем, что кажется чудовищным и отвратительным, невыносимой, троекратно преувеличенной и невозможной физиологией лагерного бытия[169]. Его оптика отнюдь не искажается от этого ужаса, он не столько видит или пытается передать это состояние, он старается его не замечать. Он знает, что перед ним ужас человеческого позора и унижения, выходящий за представимые пределы. Но то, что он видит, — не для чтения, а только для одного — для свидетельствования. Судья спросит: что вы видели? Свидетель ответит: я видел все, причем могу рассказать вам о лагере в мельчайших деталях, мои сюжеты не выдуманы, а мои герои (не все) старались, как могли, остаться людьми — это и будет моим свидетельством. Шаламовский свидетель не в силах стереть память, не в силах прибегнуть к забвению как противоядию от лагерных кошмаров[170]. Отсюда стремление В. Ш. разработать литературный минимализм свидетельства[171].

Причем, минимализм сам по себе и есть идеальное свидетельство, каковым может являться опыт негативный, если он точно передан такими литературными средствами. Итак, литература используется в качестве формы для опыта, о котором свидетельствует. Поэтому литература как раз и есть наиболее эффективное средство достижения достоверности, присущее только документу (да и то не всякому, а «безупречному» по явленной истине). И это не просто опыт пережитый, а опыт, приведенный к некоему идеальному этическому состоянию жизни. Лагерный минимализм жизни позволяет видеть ближайшее, незаметное, пустяшное с невероятной, почти гравюрной резкостью деталей. Другими словами, Шаламов пытается понять лагерь с точки зрения его метафизической трансцендентности, не как вероятное и случайное, а как необходимое и даже вечное бытие.

Приложение

Господин-монстр

Заметки по антропологии власти

Господин-монстр

Заметки по антропологии власти

[Проект]

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату