поглощает даже «космический страх». Иначе говоря, смех не имеет отношения к страху, он сам по себе и более могущественен, чем любая форма религиозной серьезности. Смех — это отбрасывание греха, это своего рода воинствующий атеизм телесного канона. Смех — это антистрах.

Смех безусловно был и внешней защитной формой. Он был легализован, он имел привилегии, он освобождал (в известной мере, конечно) от внешней цензуры, от внешних репрессий, от костра. Этот момент нельзя недооценивать. Но сводить к нему все значение смеха совершенно недопустимо. Смех не внешняя, а существенная внутренняя форма, которую нельзя сменить на серьезность, не уничтожив и не исказив самого содержания раскрытой смехом истины. Он освобождает не только от внешней цензуры, но прежде всего — от большого внутреннего цензора, от тысячелетиями воспитанного в человеке страха перед священным, перед авторитарным запретом, перед прошлым, перед властью.

«Особенно остро ощущал средневековый человек в смехе победу над страхом. И ощущалась она не только как победа над мистическим страхом („страхом божиим“) и над страхом перед силами природы, — но прежде всего как победа над моральным страхом, сковывающим, угнетающим и замутняющим сознание человека: страхом перед всем освященным и запретным („мана“ и „табу“), перед властью божеской и человеческой, перед авторитарными заповедями и запретами, перед смертью и загробными воздаяниями, перед адом, перед всем, что страшнее земли. Побеждая этот страх, смех прояснял сознание человека и раскрывал для него мир по-новому. Эта победа, правда, была только эфемерной, праздничной, за нею снова следовали будни страха и угнетения, но из этих праздничных просветов человеческого сознания складывалась другая неофициальная правда о мире и о человеке, которая подготовляла новое ренессансное самосознание»[191].

Итак, с одной стороны — страх, с другой — смех, и как будто между ними только одна граница, которая нарушается в противоположных направлениях. Так вот, на одной стороне, первой, мы размещаем серьезность и обязательность средневекового телесного канона[192], а на другой то, что этот канон разрушает, отрицая его необходимость и авторитет, — карнавально-гротескный образ человеческой плоти, свободно играющей со своими превращениями. Но это противопоставление следует уточнить. Смех сам по себе есть смех, нет гротескного смеха, мы смеемся над чем-то необычным, невероятным, невозможным, т. е. мы смеемся над тем, что выражено, и как? Гротескно. Значит — всегда чрезмерно, в гротескном образе, дано отношение к пародируемому, разрушаемому, расширяемому объекту. И это разрушение его идет настолько мощно и быстро, что мы видим в нем не только смех, но и страх. Если это смех, то это смех обличающее-разоблачающий, открывающий страх перед ним. Другими словами, в смеховых проявлениях главное — непреодоленный страх. Чрезмерная пластика телесного требуется для того, чтобы выразить страх перед очередным человеческим пороком. Посмеяться над ним, но и содрогнуться от ужаса (а вдруг все это происходит на самом деле, реально?). Трудно предположить, чтобы в гротеске смех смог бы отделиться от страха: часто мы смеемся потому, что напуганы; но то, что пугает и страшит, иногда оборачивается в свою противоположность, во взрыв смеха.

Подводя некоторый итог, можно сказать, что тело полное и завершенное, непроницаемое и закрытое, — это тело средневекового телесного канона. Но тело-гротеск — всегда незавершенное и становящееся, тело это не каноническое, скорее анархическое, расщепленное, причем на столько частей и фрагментов и органов, которые нельзя связать во что-то единое, оно открыто и сливается с великим телом Природы, утрачивая свои цивилизационные основы и нормы. Смех не анатомичен, он ничего не в силах расчленить, скорее он взрывает, он играет с излишествами, объемами, размерами… Человеческое существование, запертое в смертное тело, никак не согласуется с идеей бесконечной Божественной полноты. Отсюда пантеистическая идея совпадения человеческого со всем, что вне его; нет ничего Внутреннего, как нет ничего Внешнего, одно переходит в другое. Но это есть опыт чисто возрожденческой полноты бытия, новой обновленной модели мира. В одной странной книге, на которую любил ссылаться Борхес, мы обнаруживаем позицию весьма близкую идеям Бахтина. Автором вводится принцип полноты бытия (plenitude): «…вселенная plenum formarum (преисполнена форм), в которых исчерпывающе представлено все мыслимое множество разнообразия живущего», и добавим: всего мыслимого и всего вообразимого, что нет ничего, что бы уже не было. Напомним о существовании алхимического, астрологического человека (вся техника сопряжения макро- и микрокосма)[193] как высших образцов сверхчеловеческой полноты.

Сакрализация власти

15. Традиционный тип отечественной власти никак не изменился. Это все те же основные приемы, которые когда-то были объявлены Достоевским: тайна, чудо, авторитет. Попробуем прокомментировать:

• тайна. Тайна играет фундаментальную роль: это сфера осуществления властных полномочий и функций в реальном времени и месте. «Секретные письма», lettre de cachet, — одна из важнейших особенностей государственного принятия решений во Франции при Людовике XIV. Letrres de cachet это произвол Короны[194]. По любому навету и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату