еще недавно, разладилось, и скоро Галина с Зинаидой собрались уезжать. Отговаривать их никто не стал.
После отъезда гостей в доме установилась тревожная тишина. Макар Варламович с утра до вечера занимался делами по хозяйству, Полина Никитична неотлучно находилась при Федоре, и получалось так, что между супругами встала невидимая стена. Причина, конечно, была в сыне. Не мог Макар Варламович смириться, что дал слабину и пустил в дом Федора, которого давно уже считал отрезанным ломтем, а Полина Никитична, наоборот, благодарила Бога за возвращение родной кровиночки и ни капли не сомневалась, что выходит его и поставит на ноги.
Неизбывная материнская любовь, говорят, и из гроба поднимет.
Сначала Федор перестал вскрикивать, размахивать руками, затем затих, а под вечер по-ребячьи свернулся калачиком и тихо, чуть слышно посапывая, уснул. Проспал всю ночь, утром открыл глаза, повел взглядом, узнавая родные стены, увидел Полину Никитичну, дремавшую на лавке, и негромким голосом спросил:
– Мама, я как здесь очутился? Неужели сам дошел?
Полина Никитична встрепенулась, по-молодому соскочила с лавки и пересела на кровать, дав полную волю слезам, которые так долго сдерживала. Федор гладил ее острые, худые плечи, успокаивал:
– Не надо, не плачь, живой же… Вот полежу и встану…
Но в то утро он еще не встал. Снова свернулся калачиком и уснул – на целые сутки. А когда проснулся, попросил окрепшим голосом:
– В баньку бы мне, мама, и поесть чего-нибудь, проголодался я…
Улыбнулся застенчиво – и на лице его, побитом, с цветными синяками, обросшем грязной клочковатой бородой, тихо засветились глаза прежнего Федора, доброго, послушного парня. Такого родного, что Полина Никитична снова залилась слезами. Но скоро успокоилась и принялась хлопотать. Накормила сына наваристой мясной похлебкой, собрала белье в баню, сама, как сумела, подстригла ему бороду, попутно рассказывая, как он оказался дома. Федор слушал ее и только головой покачивал, видно, сам удивлялся, что добрался до берега Бурлинки и смог еще выстрелить из берданки.
Пока Федор парился в бане, Полина Никитична накрыла стол, будто для гостей, выставила медовуху, ожидая, что к обеду пожалует Макар Варламович. Втайне она надеялась, что супруг все-таки обрадуется выздоровлению сына и не будет показывать суровый нрав.
Но Полина Никитична ошиблась, и надежды ее оказались напрасными.
Едва лишь перешагнул хозяин порог своего дома, едва лишь увидел за накрытым столом сына, распаренного после бани и наряженного в белую рубаху, так сразу и встал, будто запнулся о невидимую преграду.
– Я уж все приготовила, тебя ждем, – засуетилась Полина Никитична, – воды вон в рукомойник налила…
И протягивала Макару Варламовичу чистое полотенце, но тот властно отстранил ее тяжелой рукой, будто убирал со своей дороги, и коротко спросил:
– Очухался?
Федор застенчиво улыбнулся и молча кивнул.
– Ну и ладно. Три дня еще поживи, откормись – и ступай со двора, чтобы я тебя здесь не видел.
Развернулся сердито, так, что каблуки сапог скрипнули, и вышел из дома, не закрыв за собой дверь. Полина Никитична комкала в руках полотенце, смотрела ему вслед зовущим взглядом, но останавливать и уговаривать не кинулась. Понимала – в этот раз ей супруга не пересилить. Обессиленно присела на лавку и охнула, будто ее ударили.
– Да ты не отчаивайся, мама. – Федор вышел из-за стола, склонился над ней, обнимая за плечи. – Живой, слава богу, а остальное наладится…
– Как наладится?! Как наладится?! Куда пойдешь?! Где жить станешь?! – Полина Никитична подняла на сына глаза, мокрые от слез, и голос у нее зазвенел от отчаяния: – Я ведь тебя похоронила, думала, что не увижу больше! Ты где был целых три года?! Почему весточку не послал?
– Прости, мама, не мог я весточку послать, а где был… Где был, там меня теперь нет.
Через три дня Федор ушел из дома, так и не рассказав матери, где он находился все эти годы. Пообещал лишь, что, как устроится на новом месте, обязательно подаст весточку.
И надо же было случиться столь дивному совпадению: сон этот, странный и сладкий, приснился ровно два месяца спустя после памятного события, день в день. Ясно, как наяву, увидел Сергей Лунегов в своих руках маленький альбом с золотым обрезом, обтянутый зеленым бархатом. На углах листов, на гладкой лощеной бумаге, красовались алые и желтые розы, а сами листы сияли нетронутой белизной. Он положил альбом на столик, обмакнул перо в чернильницу и вдруг с пугающей ясностью понял, что должен сейчас написать Ангелине признание в любви. Как его написать, какими словами – Лунегов не знал и не мог придумать. Но все равно для начала черкнул на середине листа кривую закорючку и ахнул – перо отвалилось, а чернила расползлись большой кляксой.
– Не огорчайся. – Легкие и нежные пальцы Ангелины взъерошили ему волосы. – Я и так знаю, что ты меня любишь. Пойдем со мной…
Она взяла его за руку, вывела на крыльцо, и они спустились по высоким ступенькам на узкую дорожку, которая тянулась к беседке, густо оплетенной плющом. И там, в беседке, Ангелина вскинула ему на плечи легкие руки, крепко сомкнула их в кольцо и долго-долго целовала, пока он не проснулся и не услышал насмешливый голос ямщика: