пани сидит развратная (так, развратная, потому что такой отдать себя за такого – это разврат), расчетливая гадина…'

Она могла жестоко осуждать. Он протягивал руки. Она не могла… Она знала – не выдержит.

– Нет, сказала она. – Нет. – И окончила почти беззвучно: – Этого не будет.

И бросилась в толпу.

Он опустил руки и медленно пошел к выходу. Мстислав, проходя мимо братьев, которые разговаривали с Галинкой Кахно, положил руку на плечо Кондрата:

– Кондрат… А ну, быстрее…

Они сверлили толпу за Алесем.

Загорский остановился и бросил последний взгляд на людей перед притвором.

Вот они стоят: Ярош, постриженный в скобку и с железным браслетом, Франс, Майка. У нее такое лицо, что на миг становится жаль.

Ему пришла в голову дурная мысль.

Перед ними пылали факелы и бочки со смолой. У Раубича были плотно сжаты губы. Рука с железным браслетом сжимала свечу. И от зарева падал кровавый отблеск на тяжелый, изнеможденный какой-то неотвязной мыслью, изнуренный облик.

Все стояли тесно вокруг него. Дурная мысль… Стоят… Скачет зарево… Как те паны, что после заговора Глинского шли на плаху вместе с семьями, чтоб не осталось и рода.

…Франс оглянулся на сестру и испугался:

– Что с тобой?

Он обвел глазами толпу, и ему показалось, что за факелами мелькнуло лицо Алеся Загорского. А может, показалось?

И вдруг он с удивление подумал, что рядом с ненавистью в нем все время жило какое-то теплое чувство к Алесю.

Откуда?

…Алесь, встретившись на мгновение со взглядом Франса, вздохнул и опустил глаза. Надо было идти.

Он пошел напрямик от света в темноту аллей.

Отказать в примирении. Пусть, если не верит. С этим можно смириться. Хотя и тяжело, но можно. Не любит – пусть. Пусть даже то, что вся семья обидела и продолжает обижать. Но отказать великой ночью в поцелуе?! Так поступали, только когда между людьми лежала кровь родственника, близкого родственника или самого лучшего друга. Так поступали только с доносчиком на своих или с отцеубийцей.

Отказать в поцелуе в великую ночь – такого не бывало. И он решил молчать. Она, конечно, была в безопасности. И именно поэтому расплачиваться пришлось бы двоим – Раубичу и Франсу.

…Его догнали Мстислав и Кондрат. Пошли рядом.

Кондрат про себя радовался, что он один стоял лицом к Михалине и Алесю, что Галинка и Андрей ничего не видели. Мстислав же думал, что один он видел всю эту тяжелую сцену. И каждый из них стремился держать себя естественно.

Алесь шел и видел людей. Мужика, что стоял как перед плахой, девчину в синем с золотом платке, бабу в повойнике – все это бедных людей море, которое называлось его народом.

…Друзья сели на коней. Мстислав кинул Кондрату поводья сменного коня.

Кондрат взвился в седло последним, и, когда посмотрел на слишком прямую фигуру дядькованого брата, руки у него сами сжались на поводьях: 'Х-хорошо…'

С места взяли в галоп. Прямо в ночь, под звезды…

…Они не видели сумятицы, что вдруг возникла в толпе, когда люди стали заходить в церковь: Михалина Раубич упала в обморок.

Пылала смола. И прямо под высокие звезды поднимались голоса. Пели канон Дамаскина 'Воскресения день'.

…В эту ночь друзья очень сильно выпили в самой захудалой придорожной корчме… А утром пан Ярош, расспросив дочь, что послужило причиной обморока, похолодел от мысли, что на роду теперь можно ставить крест.

– Ты понимаешь, что ты натворила? Даже врагу… Это ведь только обряд, девчонка!

Она не сказала больше ни слова. Два дня Раубичи ожидали. Посыльный из Загорщины так и не появился. Вызова на дуэль не последовало.

И тогда пан Ярош и Франс расценили это как 'месть презрением' со стороны Загорских и то, что Алесь действительно был виновен. Его вина их не пугала. Месть презрением – очень. Им надо было молчать об этом. Лишь им двоим, кто знал.

Примирение уже было невозможно. На землях, что лежали рядом, на водах, что текли рядом, жили теперь смертельные, непримиримые враги.

* * *

На радуницу пришло известие, что Михалина Раубич обручилась с графом Ильей Ходанским.

V

Никто не знал, что, решив до конца унижать себя, Михалина нарочно позволяет себе не очень благовидные выходки, находя даже в этом какое-то мстительное удовольствие. Все только удивлялись ее странным поступкам, которых нельзя было ни понять, ни объяснить.

Она, например, пригласила Мстислава на обручение.

– Будете держать корд жениха, – ласково склонила она голову. – Или мой шлейф. И в этом и в другом случае – друг дома… Навсегда… И потом – я знаю, что лучшего свидетеля такого важного для меня события найти трудно. Он повсюду будет рассказывать о нем правдиво…

Мстислав смотрел в эти невинные глаза, и ему делалось страшно, что он мог быть влюблен в такую.

Он, однако, не дал разгадать своих чувств.

– Я в таких делах вам не товарищ, Михалина Ярославна.

Назвал по отчеству, чего Приднепровье, пожалуй, и не знало. И в голосе было такое глубоко скрытое осуждение, что Майка опустила ресницы. А тоже был влюблен…

– Принято хотя бы то, что у вас сохранились кое-какие остатки стыда за содеянное, – сказал Мстислав. – Полагаю, они вам еще понадобятся. Как и остатки мук совести.

После этого разговора Михалина вдруг, впервые за последнее время, подумала про Алеся. До этого она карала и мучила себя, не думая о других.

И только теперь она впервые подумала, как жить ему.

* * *

Алесь жил. Иным казалось – даже спокойно. Во всяком случае, вместо предчувствия чего-то страшного пришло спокойствие.

Спокойно распоряжался в зерновых магазинах деда, готовил коней на бусловичский 'бессенный' [115]базар. Приходилось много забраковывать, потому что экономы старались спихнуть на продажу разную дохлятину.

Внук трудился до изнеможения, и пан Данила радовался: меньше дурных мыслей полезет в голову. И все же спокойствие Алеся пугало его. А тот приезжал покрасневший от раннего загара, такой грязный, что в ванне трижды приходилось менять воду, ел, что попадется, и потом весь вечер сидел у огня, перебрасываясь с дедом незначительными фразами.

Ефросинья Глебовна видела кривую улыбку, которая появлялась на его губах, когда смотрел на женщин. Больше молчала, но тайком освободила от всякой работы двух хлопцев, чтоб ночами дежурили у Алесевой спальни: 'А вдруг что сделает с собой, голубчик…'

Вставал он в три часа ночи, принимал ледяную ванну, ел с людьми густо посоленную бульбу с кислым молоком и, не ожидая каши с бараниной, выезжал на Косюньке со двора.

Веже нравился цепкий, хозяйский и во всем добрый ум внука. А если б и не нравился, он бы согласился со всем, что б тот ни предложил, со всяким даже самым бездумным поступком.

Все б раздал, лишь бы он стал здоровым и спокойным.

Пан Данила удивлялся самому себе. Тридцать восемь лет жил в одиночестве, ничего не требуя от жизни. Так, снисходительный от величия и понимания людей старый циник.

И вдруг появился комочек плоти, заполнил всего, заставил полюбить сноху, интересоваться делами сына, встречаться с людьми, лезть в шумную, утомительную жизнь, страдать и радоваться.

'Кто он? Что мне в нем, когда мне вот-вот ляг и подохни, а за черной чертой – яма?

Однако вырос, стал красивым и сильным и неудачно полюбил. И так болит за него сердце, как никогда не болело за себя.

Да этого мало. Ну, вырос, ну, конечно ж, совсем иной, чем люди моего поколения. Ну и оставь ты меня в покое, каков я есть. Нет, учит. С землей не так, с людьми не так, с родиной не так.

Мало ему, что я по врожденной лени говорю по-мужицки. Нет, подавай ему осознание того, кто я такой и кто он такой, какова

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату