крепостных игры других. Он просто почувствовал, как от первых звуков ее голоса мурашки пробежали по спине.
Неровные, то неплохие, то до ужаса бездарные слова – это уже не имело значения… Они были из ее уст, и эта девушка в своем блестящем плаще была выше всех остальных.
Ветром веяло со сцены, таким ветром, что волосы на голове вставали дыбом.
Была битва. Страшно и неустанно гремел гром. Сверкали молнии, освещая на сцене горестную фигуру.
А дед искоса поглядывал на внука, на бледное лицо, на руки, что впились в бархат барьера, и только качал головой.
…Гремел гром. А за стенами шло сражение. И Людомир, которого Алесь еще не видел, но знал, что он хороший, временно отступил. А потом была их тайная встреча. А потом извивался, как червь, рассказывая об измене, и шипел, как змей, перед могилевским князем омерзительный дружинник Щур.
– Как же тебе не стыдно? Плохой ты! Злой человек!
Актеры встрепенулись.
И тут… Она забылась и взглянула на него. Князь крякнул от досады, решил отметить этот недостаток.
– Она посмотрела на меня, – шепотом сказал Алесь. – Посмотрела.
Крик Алеся, казалось, заставил ее играть еще лучше. В чертах лица была смертельная боль. А голос срывался, и нестерпимо сжимало сердце.
О рабство! О мой лютый рок свирепый!
Вы горше смерти, угнетенья цепи!
И гаснешь, гаснешь в клетке золотой
Ты никому не нужной сиротой.
Оковы рабства на руках, как змеи,
А за стенaми теплый ветер веет.
А за стенaми мир! Сады! Поля!
Голос ее сник, и тут старый князь почувствовал, как затряслось от рыданий тельце рядом с ним.
– Мальчик мой!… Это ведь выдумка! Хочешь – она придет и утешит тебя?
– Нет! Нет! – И непонятно было, не хочет он, чтоб его утешали, или просто не верит, что это выдумка.
Благородный Людомир, узнав о страданиях любимой, явился в город, оставив флот, чтоб освободить ее или разделить с ней судьбу. Обоих разрывали страсти – любовь к родине и любовь друг к другу.
Влюбленные стояли на кострах из бревен, которые вот-вот должны были запылать.
О, мой любимый, близится кончина!
Яркие языки пламени охватили ее. А над пламенем сияли ее глаза.
…Дед сам отнес его в комнату рядом со своей, вместе с Глебовной раздел его.
Алесь лежал, бессонно глядя на огонек ночника. Спать он не мог. Что же делать потом? Как жить без этого? Он кончит помогать деду и станет ему не нужен. И тогда снова… видеть его раз в год, как родители.
Спустя какой-то час он услышал в коридоре голос деда, который наставлял повара:
– Коптить фазана будешь, как всегда, на деревянных опилках с сахаром. И чтоб тушки не соприкасались! А индюка, прежде чем резать, напои допьяна, за полчаса влей в рот ложку водки – мясо будет вкуснее.
Дверь в спальню отворилась. Дед вошел и присел у кровати.
– Не спишь? – спросил он.
– Не-е-т.
– Все мучаешься?
Дед молчал, и тень от его головы склонялась все ниже.
– Хочешь остаться со мной?
– А родители?
– Ну, приезжать будешь, когда захочешь…
– Хочу.
– Ну вот. А я стал ленив на доброту… Все думаешь: может, в другой раз. А так нельзя!… Я все обдумал. На всех актеров – завещание, что они будут вольными после моей смерти. А ей – вот он, – и дед показал желтоватый лист бумаги. – Завтра она может идти, куда хочет.
– И она может?…
– Здесь сказано: хочет – пусть уходит, хочет – пусть остается в моем театре, играет уже как вольная.
Алесь приподнялся и схватил дедовы руки.
– А теперь иди отнеси сам…
…Он мчался ночным коридором, и эхо повторяло его шаги. Бросился в дверь и побежал переходом над аркой. Загрохотали шаги по винтовой лестнице, ведущей на антресоли.
…Он неожиданно тихо постучал в дверь…
Дверь отворилась, и он увидел женскую фигуру в длинном ночном халате, волосы, стянутые лентой, и глаза.
В этих глазах и теперь жила печаль, но они немножко потеплели.
– Заходите, – сказала она.
…Простой туалетный столик, две свечи на нем. Раскрытая книга.
– Садитесь.
Все было обычным. И все же за этой комнатой он видел осужденную и пламя костра.
Покраснев, протянул ей бумажный свиток.
– Что это?
– Прочтите. И не бойтесь тюрьмы. Я вас защищу.
Она с улыбкой посмотрела на него, такого наивного в своей вере. Что мог сделать он?
Потом развернула свиток и с той же снисходительной улыбкой начала читать.
Улыбка исчезла. Страшно бледная, она смотрела на него.
– Старый князь пишет, что он освобождает меня по вашему желанию.
– Если он так пишет, значит, он добр ко мне.
И тут он увидел ее глаза. Что произошло, он не знал, но это были совсем другие глаза, не те, что были на сцене.
Молчание царило в комнате. А за полукруглым окном лежала глубокая ночь.
– Благодарю вас, – сказала она. – Я этого никогда не забуду. Никогда…
Ему это было не нужно. И он, чувствуя, что слезы вот-вот снова брызнут из глаз от восхищения и жалости, повернулся и бросился из комнаты.
XVII
Утром солнце пробивалось сквозь плющ на огромную террасу со стороны фасада. В вольерах ссорились и кричали попугаи.
Дед сидел в кресле. Перед ним дымилась чашечка шоколада и стояла бутылка белого вина. В стороне сидела с коклюшками Глебовна. А перед Алесем, рядом с чашкой шоколада, лежали листы бумаги цвета слоновой кости, стояла в чернильнице китайская тушь. Дед в этом отношении был большой сноб: если уж писать, то чтоб было приятно – лоснящимся черным по гладкой желтоватой бумаге, тогда пишется что-то толковое. 'Современные писаки потому и пишут лишь бы как, не придерживаясь стиля, что перед ними корявая бумага и черт знает какие перья – скребут и скрипят'.
А перья были особенные: гусиные, тонко заточенные, мягкие, всегда из левого крыла, чтоб удобно было держать в руке.
Дед пригубливал вино и начинал диктовать, будто забавлялся новой игрой, но так, что этого нельзя было заметить:
– 'Рассуждения о преступлении и наказании…'
Перо у Алеся начинало бегать.
– Не спеши, – говорил дед. – Выслушивай и записывай самое главное… Так вот, мы остановились на несоответствиях между человеческими законами и естественным законом природы…