улице, буквально за углом от ее студии на 9-й улице, которую она сняла после разрыва с Пантюховым. Недолго думая, она нанесла соседу визит.
Поллок лежал в крошечной спальне, маялся с похмелья. Искусство его год от года становилось интереснее, но образ жизни выходил за все допустимые рамки. Совсем недавно он еле-еле выкарабкался из тяжелого запоя, сопровождавшегося такими безобразиями, что Сэнди пришлось поместить его в психиатрическую больницу. Еще печальнее для Поллока было намерение Сэнди и его жены Арлои, только что родившей ребенка, уехать из Нью-Йорка. (Арлои недаром наотрез отказалась обзаводиться детьми, покуда Джексон живет с ними под одной крышей.) В начале мая 1941 года доктор де Ласло, наблюдавшая Поллока, написала в комиссию по призыву на военную службу письмо, где характеризовала Поллока как «личность замкнутую, интеллектуально полноценную, но эмоционально нестабильную, испытывающую сложности в формировании и сохранении отношений с окружающими». Доктор воздержалась от диагноза «шизофрения», но отметила «предрасположенность» пациента к шизоидной психопатии. После психиатрической экспертизы в больнице «Бет Исраэль» Поллок был признан негодным к службе в армии. Все это не прибавило ему самоуважения. Он все больше ощущал себя изгоем.
Поллок открыл дверь, Краснер вошла и сразу его вспомнила. Даже сильно помятый, непроспавшийся, он сразил ее наповал: настоящий мужчина, стопроцентный американец. Девушка из бруклинской еврейской семьи, с юности мечтавшая вырваться из родной среды, не могла перед таким устоять. «Меня безумно тянуло к Джексону, – вспоминала она впоследствии, – и я полюбила его – и душой, и телом… во всех смыслах слова. Как только я познакомилась с Джексоном, меня не оставляла уверенность, что ему суждено сказать в искусстве что-то очень важное. Мы стали встречаться, и мое собственное творчество вдруг перестало иметь значение. Единственное, что было важно, – это он».
Художник Реджинальд Уилсон, старинный приятель Поллока, однажды заметил, что Поллок «при первой возможности стремился занять собой любое свободное пространство», если не встречал сопротивления. Вообще-то, слова Уилсона относились к опасному поведению Поллока за рулем, но они в той же мере применимы как к его творчеству – неудержимому желанию заполнить каждый миллиметр живописной поверхности, – так и к его отношениям с людьми. Он без раздумий заполнил пространство, которым ради него пожертвовала Краснер. Она забросила живопись и до лета 1948 года не пыталась к ней вернуться.
Незадолго до открытия выставки в галерее Макмиллен Краснер сказала Поллоку, что хочет познакомить его с одним человеком. Он голландец. Большой талант. Море обаяния. Фанатик живописи. Когда-то казался ей неотразимым – как сейчас Поллок. Де Кунинг снимал тогда мастерскую в Нижнем Истсайде, на 21-й улице. Они отправились туда пешком, и Краснер представила де Кунингу своего нового возлюбленного – художника-«ковбоя» родом из вайомингской глубинки. Трудно представить себе более несхожих людей, чем эти двое, – во всем, начиная с голоса: грубоватый, рокочущий голландский акцент де Кунинга и гнусаво-тягучий выговор Поллока, типичный для уроженца Среднего Запада. Впрочем, ни тот ни другой не старались поддерживать беседу, и бедной Краснер, которой нелегко было забыть об унижении, пережитом в свое время по вине де Кунинга, пришлось, вероятно, отдуваться за троих. Давным-давно, в Роттердаме, ненавидя свою тогдашнюю жизнь, юный де Кунинг грезил романтикой американского Дикого Запада. Увидев воочию представителя этой неведомой страны, он невольно должен был им заинтересоваться. Поллок, со своей стороны, не раз замечал, какой эффект производит сообщение о его «ковбойских» корнях на всех тех, кто мечтает прикоснуться к здоровой, «аутентичной» Америке – столь отличной по духу от болезненно-интеллигентского Восточного побережья, – и вполне осознанно на этом играл. «Мне близок Запад, – доверительно признавался он интервьюеру год спустя, – эти плоские равнины…»
Как бы то ни было, первая встреча художников, изменивших облик искусства XX века, оказалась холостым выстрелом. Краснер высказалась по этому поводу предельно ясно: «По-моему, ни один не вызвал у другого интереса».
Но многие, не в пример де Кунингу, начали проявлять к Поллоку повышенный интерес и высказывать суждения, подтверждавшие пророчество Краснер. Среди всех суждений наибольшим весом на том этапе обладало мнение Грэма. Однажды поздним вечером три художника – Грэм, Краснер и Поллок – вместе вышли из квартиры Грэма, где встречались с его другом, театральным художником и архитектором Фредериком Кислером. «Это Фредерик Кислер, – сказал Грэм, представляя его Поллоку. – А это, – сказал он Кислеру, – Джексон Поллок, величайший художник Америки».
В наши сверхосторожные, насквозь пропитанные скептицизмом времена одержимость авангардистов середины прошлого века идеей «величия» (кто по-настоящему велик, кто выше, кто ниже) может показаться нелепой, вульгарной и даже смешной. Кем все они себя воображали? Кого пытались убедить?
Между тем пресловутое «величие» было далеко не отвлеченным понятием, превратившись в настоящую идею фикс и для начинающих нью-йоркских художников, и для критиков и арт-дилеров. Она разводила соперников и сводила единомышленников. В общекультурном смысле идея «величия» была следствием присущего тем годам оптимизма, широты взгляда, который повсюду искал и находил мощный потенциал и грандиозность. Став участницей мировой войны, Америка, как держава, неизбежно задавалась вопросом о сохранении своего величия, о своей способности в будущем исправлять и перестраивать мир по собственному образу и подобию. Вопрос этот стоял перед всей нацией – и американские художники не были исключением.
Вместе с тем озабоченность «величием» нередко имела куда более мелочные и безрадостные основания. Роль модернистского искусства в ту пору была ничтожно мала. Среди арт-дилеров лишь единицы пытались торговать работами авангардистов, да и то наудачу, без ясного представления, кого они могут заинтересовать. В этих условиях борьба за первенство в узком кругу нью-йоркских новаторов отчасти объяснялась общим для них чувством своей невостребованности. Если мир не ценит твоих усилий и его блага практически недоступны, остается утешать себя чем-то иным, из категории вечных,