Баскаков плюнул и пошёл к Косте за проволочкой. Там будто намагничено было, чтоб его зазвать: все разом обернулись и с горластой силой потянули за стол. Он каменнороже вызвал Костю, и тот нашёл кусок многожильного провода. Зачистили ножиком. Обнажённые жилки замахрились, как кисточка. Баскаков снова нырнул в упругий и обжигающий ветер и засел с паялкой. Перчатки мешали, и пришлось с одной руки снять. Мокрая от бензина, она резиново тянулась.
Проволочный венчик был из сталистых волосин. Анестезия бензина и ветра так сильно работала, что он не заметил, как наколол палец, стыло- чужой. Долго попадал в отверстие форсуночки, но наконец прочистил, и бензин брызнул родниковой нитяной струйкой и наполнил копчёную ванночку. Кровь капнула и разбежалась по дегтярному озерцу. Баскаков поджёг. Колыхаясь, рыжее пламя затрепетало, наконец и форсунка запела турбинно — сначала плевалась длинным рыжим хвостом, потом рыжину подобрала, и осталась прозрачная синева у сопла, побелевшего до солевой седины. Чем жарче, тем незримей. Установил лампу под машину, завесил юбку, долго поправлял её на звереющем ветру. Стянул перчатку со второй руки — пальцы-крючки не чувствовали. Загрёб снегу и стал растирать. Сел в проколевший салон. Глянул на мёртвый бортовой экранчик, потом на свои руки: смесь крови, копоти и снега.
Едва отогрелся, полез проверять лампу. Мелкий, еле сеющийся снежок рябел на фоне серого гранита. Лампа ракетно гудела, под машиной за юбкой было жарко и чадно. Но не оставишь без присмотра. И снова сидел в ледяном салоне и думал о чувстве границы. Где-нибудь в тайге нет подмоги, а тут вот она — за дверью. А так же недосягаема. Самое трудное — в миру рубеж держать.
Баскаков уже открыл капот и вывинчивал свечи, жалея, что не огрел стопарёк самогонки. Отошедшие пальцы ломило. Ветер пронизывал насквозь, и он чувствовал себя огромным беспомощным ситом.
— Соседушка, не побрезгуй! — вдруг раздался громовой окрик, и на крыльцо вывалил без шапки и в бешмете широченный казачина с подносом и белым в красный ромб рушником. — Не отврати!
С подноса ветер урвал кусок хлеба. Повалилась бутыль.
— Не отврати лице, и не отрини… ибо не врази! Не врази, но муж строг пришед скрозь мраз и ветр дасти (он пробасил именно «скрозь» и «дасти») радость и веселие заколевшему в расселинах каменных. Ибо сказано в Писании — кто аще препоясан силою духа новосибирс
— Ща, мужики, маленько осталось! Тащите аккумулятор! Надо ещё форсунки отцепить! — пригибаясь от ветра, прокричал Баскаков.
Его больше всего волновало, заведётся или нет. Мужики были в защитном хмельном красносиянии, жар держали и могли ещё с пару минут простоять, но уже стыли с выступающих частей.
— Уйми гордыню, сын мой! — рявкнул казачина. — Не уподоблься нисходящим в ров… Угаси шатания духа и прими сию… — Он хотел сказать и «чашу», и одновременно «чарку»: — Чару… Чару сию… — И сам засмеялся: — Чару… — Он уже торжественно держал это нежданно добытое слово. — И да будет
В ту же минуту, чуть прихрамывая, подбежал с гармонью Юрка Михайлов в папахе и оба загремели:
По горам Карпа-а-а-атским метелица вьё-ё-ётся,
Сильные моро-о-озы зимою трещать…
Баскаков сглотил стопку самогонки, закусил сжавшимся огурчиком. Поставили аккумулятор, он продул двигатель. И теперь жарил свечи. Надо было попасть в гнёзда, в резьбу, вставить в ключ, и он еле терпел пальцами, держа раскалённую свечу, и через неё грелось всё тело, и пятки благодарно оживали. Это было обратно тому, как втекал холод в дом через заиндевелые дверные болты. Машина со второго раза, сотрясясь, завелась.
— Пускай греется! — победно вскрикнул Баскаков, и все рванули в дом, где в него вкатили целую череду стопарей, которые, накопись, лезли без очереди и будто ревнуя друг друга.
Запели. Казачина, которого все звали Добры печкой, время от времени взрыкивал: «Четверт
— Мужики, мне домой надо!
— Братка, мы отвезём.