бездомных ребят своими мохнатыми телами, спите ли вы на соломенном тюфяке в сумасшедшем доме, подобно юнкеру Кузьмину, и обдумываете, впросонках: какие вам следует завтра делать глупости, чтобы вас не прогнали из теплого помещения и не заставили опять ночевать в яме у кирпичных заводов, из которой выбрана глина — или песок, или земля — Господь знает! Но где бы вы ни спали, несчастные, я не радуюсь тому, что сплю при лучших обстоятельствах, чем вы, и вспоминаю о вас не для того, чтобы дразнить свое самолюбие мыслью, что я умнее вас устроился в жизни. Намереваясь описать здесь виденные мною довольно оригинальные петербургские ночлеги уличной голытьбы, я, прежде всего, посоветую моему читателю, если он читает мой рассказ, лежа на пружинном тюфяке, не потягиваться радостно, в сознании своего блаженства, при виде картины несчастий своих братьев. Кто знает, что будет с нами, — всегда ли при нас останутся наши пружинные тюфяки? Кроме того, я хочу заверить вас честным словом, что не буду рассказывать сказок
Вероятно, до сих пор жители Петербургской стороны, а в особенности торговцы Сытного рынка, помнят умершего лет десять назад отставного губернского секретаря Васильева, прозванного «кустом». Он служил когда-то по полиции, и несмотря на то, что давно потерял возможность кому-нибудь вредить, к несчастному никто не хотел питать никакого сожаления. Его, правда, ради потехи поили водкой, но никто никогда не подумал кинуть ему хоть какие-нибудь негодные стоптанные галоши, чтобы он не ходил босиком, кинуть какую-нибудь тряпицу, чтобы он мог прикрыть свою наготу. Каждое утро он обвивал в Александровском парке свое голое тело травой и зелеными ветками и двигался в рынок, как куст, потешать торговцев: ему мазали лицо масляной краской, заставляли за осьмушку водки лаять до двухсот раз по-собачьи, нанимали за ту же цену пройтись по ряду с железным ведром, надетым на голову, били по ведру кулаками, так что края ведра врезывались в плечи: «Угадай, кто ударил — две копейки серебра!»
У этого несчастного было двое детей: сын Миша, десяти лет, и дочь Феня, лет семи. Их все, так же, как и отца, презирали и ненавидели, как гадин. Змею даже с выбитыми зубами полюбить трудно; так никто не мог полюбить и Васильева. Только изредка одни женщины-торговки давали ребятишкам кой- что совершенно негодное из платья, так что они могли прикрывать свою наготу не растениями, а какими бы то ни было все-таки мануфактурными изделиями, вроде марли, содранной с мебели, рваной рубашонки, суконной кофточки и проч. Дети ходили иногда за отцом, а чаще на стороне просили милостыню. Отец всегда отбирал у них деньги, если они не успевали их спрятать, и истрачивал их на водку. Я знал этих детей, когда жил около Сытного рынка, ласкал их и иногда покупал им фунт ситника или трехкопеечный лавочный пирог с печенкой и щекой.
Отец умер, замерз где-то пьяненький, спрятавшись для ночлега под разломанный тротуар.
Через три года мне пришлось встретиться с его детьми, Мишей и Феней — и встретиться, сравнительно, при моих блестящих обстоятельствах. Дело было зимой; мой приятель Фотий Кравцев получил от родителей пятьдесят рублей, и мы с ним шли по набережной Фонтанки истинными козырными королями. Бедный Фотий протрудился здесь семь лет, чтобы сделаться лекарем и быть убитым хивинцами при какой-то ничтожной стычке, о которой даже не было напечатано в газетах. Я не сомневаюсь, что он сам был виноват в своей смерти: он всегда лез вперед. Так случилось и тогда, когда мы шли по Фонтанке. У перил стояли нищие — девочка и мальчик, какой-то юнкер и какой-то молодой человек в шляпе набекрень. Оба хохотали.
— Ну, кто лизнет, тому — гривенник! — говорил юнкер.
— Я лизну, — решительно серьезно сказал мальчик и приложил язык к промерзшему железу перил.
Язык, конечно, прилип, и несчастный закричал от ужасной боли. Еще громче его закричал мой Фотий, бросившись со своей дубиной на шутников, которые благоразумно пустились наутек.
— Что делать с мальчиком?
А мальчик стоял с прилипшим к железу языком, плясал ногами и плакал из всей мочи. Девочка тоже плакала; на голове ее был навязан, вместо платка, грязный кусок марли; она отирала слезы концами этой тряпки; кофточка с большой женщины, юбчонка с оборкой, босые ноженки, которые она подымала одну за другой: на обеих вместе она стоять не могла, стояла попеременно на одной ноге. По карим большущим коровьим глазам я узнал Феню. Значит, это Фотий оттирает снегом Мишин язык.
— Где вы теперь живете, Феня? — спросил я.
— Мы с собачками спим.
— Где же?
— За бойней. Там много собачек. Большие! И много там нищеньких нас с ними спят: они добрые собачки! — звонким ровным и наивным голосенком ответила мне девочка, застенчиво вертя пальцами свою марлю и смело глядя на меня своими большими глазами.
— Клянусь всеми святыми, убил бы, если б догнал этих негодяев, — проговорил Фотий, освободив наконец Мишин язык от плена. — На толкучку!