Мы подошли к вагранке, подле которой стоял парень лет двадцати, все время с любопытством следивший за нами.
— А что, молодец, — спросили мы его, — пробовал тут кто-нибудь из вас опускать руку в расплавленный чугун?
— Да я и сам умею, пробовал, — ответил тот, утираясь рукавом.
— Ну и что ж, горячо?
— Нет, оно ничего, не жжет, только, известно, сноровка нужна. У нас тут на старом заводе и такие мастера были, что вынимали деньги из чугуна.
— Как так?
— Да так; бросят ему в ведро с чугуном примерно двугривенный, он сейчас же руку туда по самый локоть, ну и вынет; только этот двугривенный, по условию, он уж себе берет, в награду, значит. Много он собирал денег, особливо с господ, а те, известно, за деньгами не стоят, только бы побаловаться.
— А ты пробовал когда-нибудь такую штуку?
— Я? Нет, по правде сказать, не приходилось. Да тут штука, надо быть, тоже не хитрая, только опять сноровка своя нужна. Я вот по плите горячей бегал.
— Это еще что такое?
— Да вот как вынут плиту из печи или пакет, что ли, снимешь сапоги, да и пробежишь из конца в конец, а то и взад побежишь, по плите-то…
— По раскаленной плите?
— Она, словно уголь, так и пышет, а ничего — не вредит, только надо примечать, чтоб на ней сору никакого не было, значит, чистая и гладкая была; а то чуть камушек какой попадется или шпенек, что ли, торчит, — беда, так в ногу сразу и вопьется.
— Значит, бывали и несчастья?
— Как не бывать, бывали. Да вот еще не так давно один паренек сгоряча-то вскочил на плиту, не оглядевши ее как следует, да и свету потом не взвидел, — прямо с плиты в больницу его и стащили. После мы оглядели плиту-то, а на ней крохотный камушек лежит, от золы, надо полагать, или ветром, что ли навеяло, — он-то всему причиной и был. А паренек месяца три пролежал в больнице, да без ног остался. Вот какие дела у нас бывают.
В это время к вагранке подошел старый плавильщик; он приставил к ней железное ведро, покрытое внутри слоем извести, проколупал в печи отверстие, и оттуда медленно потекла в ведро струйка огненной жидкости. Вместе с нею из отверстия стали вылетать во все стороны, как ракеты, яркие, радужные искры (шлаки). Ведро мало-помалу наполнялось.
— А что, возьмешься ли ты опустить руку туда? — спросил я того же словоохотливого парня. — Мы бы тебе за это двугривенный дали.
У парня забегали и заискрились глазки.
— Отчего же, — ответил он тихо. — Если прикажете, я хоть сейчас. Только вот что, — прибавил он еще тише, — надо будет главному мастеру про это сказать, чтобы он, значит, штрафу не брал; у нас нынче на этот счет очень строго: чуть прольешь каплю какую, сейчас тебе два рубля штрафу, а тут ведь — неровен час — пожалуй, и расхлещешь маленько.
Мы переглянулись, но не решались.
— Вы только скажите, что вы желаете, — торопил рабочий, заметив нашу нерешительность. — Одно слово скажите, он вас и послушает; вот он там в углу стоит, мастер-то.
— Ну, а если несчастье какое случится, — спрашивали мы, — если руку вдруг сожжешь?
— Зачем ее жечь; вы только мастеру скажите, а там уж мое дело…
На нас напало раздумье, и овладел даже некоторый страх: что, если он в самом деле изувечится для нашей потехи, сумеем ли мы тогда обеспечить его? Стали мы рассчитывать, и оказалось, что всех наших капиталов не хватило бы для вознаграждения работника за такую бесполезную жертву. И мы порешили не вводить его больше в соблазн и отказаться от всякого опыта.
— Да ведь это закон науки, вы, значит, науке не верите, — горячо возражал нам бывший с нами студент, которому очень хотелось убедиться в несгораемости русского мужика.
— Вот нашли науку-то где, — ответили ему другие. — Да разве работник по правилам науки это делает? Разве он соблюдает все нужные предосторожности? Он действует просто на авось: сходило, мол, прежде, авось и теперь сойдет, тем более что в перспективе двугривенный.
Это было до того очевидно, что возражать было нечего, и сам студент задумался и примолк.
Между тем работник все время не спускал с нас глаз и нетерпеливо выжидал, чем мы кончим.
— Так что ж, господа? Аль раздумали? — спросил он со вздохом, замечая, что мы собираемся уходить. — Всего бы только два слова сказать мастеру… А то, хотите, я сам скажу, что господа, мол, желают? Я живо!
Мы расхохотались. Ему, очевидно, было жаль посуленного двугривенного, а не руки своей, не увечья.
— Не надо, не хотим, вот возьми твой двугривенный.
— Да за что же-с? — спросил он, машинально протягивая руку.